Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 44

А он, этот человек, который писал кое-какие статейки — двигал всем и животворил своим духом все издание, а он в поте и крови работал день и ночь, до изнурения своих физических сил!

Я зашел к нему однажды. Он ходил по комнате и размахивал с усилием правою рукою.

— Что это с вами? — спросил я.

— Рука отекла, — отвечал он, — я десять часов сряду писал не вставая с места. Нет сил больше; за эту плату так работать невозможно. Я весь в долгах, эти долги не дают мне покоя… Наконец я выйду из терпения и объявлю наотрез Петру Васильичу, что он должен мне прибавить, или я откажусь от всего.

Десять раз он входил к Петру Васильичу с этим намерением и уходил с ничем, потому что у него язык не повертывался. Он проклинал свою глупую совестливость и робость и горько смеялся над самим собою.

Наконец в городе начали ходить слухи, что дела Петра Васильича идут великолепно, что он уж капиталец составляет; но когда бескорыстные сотрудники решились после этого объявить Петру Васильичу, что теперь они не намерены более трудиться для его журнала даром и надеются, что он прибавит плату Б*, Петр Васильич изменился в лице, побледнел, пожелтел и забормотал своим грубым, отрывистым голосом: "Что за вздор! Кто это вам сказал?.. Охота вам верить всякому вздору", — и начал клясться, что он еще не все долги уплатил, что он находится все еще в стесненных обстоятельствах и тому подобное, однако признал необходимость прибавить Б* какую-то ничтожную сумму.

Бескорыстным сотрудникам своим он начал платить только тогда, когда обстоятельства принудили его к этому: в Москве затевался новый журнал, и поговаривали о том, что его разрешат не в пример другим… Те, которые намеревались издавать его, обратились к бескорыстным сотрудникам Петра Васильича, обещая им значительное вознаграждение за труды… Сотрудники показали это письмо своему журнальному антрепренеру. Петр Васильич в этот раз пожелтел еще заметнее, — у него разлилась желчь, и он не шутя призадумался.

— Ну, что за вздор, — забормотал он с свойственною ему мрачностию, — как не стыдно перебегать из одного журнала в другой?.. Полноте, у них там будут свои сотрудники… Надобно уж держаться одного журнала… Что такое… Это недобросовестно!

Добросовестность было любимое слово Петра Васильича, которое почти не сходило у него с языка. Он почитал себя добросовестным издателем в противность какому-то другому недобросовестному…

— Вы нам не платите ничего за наш труд, а там мы будем получать за него вознаграждение, — возразили сотрудники, — так уж извините…

— Ну, полноте, полноте, — перебил Петр Васильич, — ну, что такое… Я вам буду тоже платить…

— Но вы не заплатите нам таких денег, которые обещают нам в этом письме, — заметили сотрудники, начинавшие уж приобретать практическую опытность.





Петра Васильича покоробило, как лист на огне, и из стесненной груди его вырвались глухие слова.

— Ну! ну! пожалуй, я вам заплачу такие же деньги!

Это была минута торжественная. Талант и труд победили в эту минуту антрепренерство и торговлю чужим умом, познаниями и талантом… С тех пор корыстолюбивые литературные промышленники не смеют уже помышлять о даровом, бескорыстном труде в свою пользу…

Когда Петр Васильич окончательно разоблачился, когда маска была сдернута с лица его и Б* решился оставить его издание, Петр Васильич имел смелость печатно уверять публику, что Б* был в его издании так, одним из обыкновенных сотрудников, что его удаление пройдет незамеченным, и прочее в этом роде. Петр Васильич пошел далее: убеждения человека, который дал его журналу мысль и значение, он бесцеремонно усвоил себе, и гордится тем, что служил честно общественному делу. Вот что называется загребать жар чужими руками, вот что такое разумею я под именем литературного промышленника!

БЛАГОНАМЕРЕННЕЙШИЙ ГОСПОДИН

Представляю читателю кое-какие наблюдения, сделанные мною в последнее время.

Из этих наблюдений в моей фантазии составился очерк целого лица… Лицо это, впрочем, не новое. Таких лиц много не в одном Петербурге. Лица эти, вообще довольно неподвижные и бесцветные, пришли в движение, приняли особенный колорит и заговорили громко только в последнее время, вследствие некоторых обстоятельств, потревоживших их блаженное существование… Я не дам никакого имени моему воображаемому лицу. Пусть каждый из читателей дает ему имя того из своих знакомых, который по характеру, образу воззрения, привычкам и разговорам будет подходить к нему. Его даже можно бы, пожалуй, назвать героем, но только никак не героем нашего времени, потому что он с ужасным ожесточением, почти с пеной у рта, нападает на наше время и вообще на так называемый дух времени, говоря, что этот дух выдуман выскочками, мальчишками, либералами, людьми зловредными, нахватавшимися безнравственных идей…

Для большей ясности я должен прежде всего познакомить вас с биографией моего воображаемого лица, или, говоря вернее, с его послужным списком… От роду ему шестьдесят три года, он из дворян, служил сначала в военной службе, в сражениях не был, из полка переведен в комиссариатское ведомство, дослужился до генеральского чина, родового имения — ни одной души, благоприобретенных — тысячу пятьсот; два года перед сим уволен по прошению от службы… Наружность его очень обыкновенная, такого рода господ встречаешь у нас сплошь и рядом: рост средний, сложение тучное, лицо полное и круглое, глазки маленькие и заплывшие, зеленоватого цвета, нос плоский, губы толстые — признак доброты, волосы белокурые с проседью, небольшая лысина; голос резкий, манеры величественные, совершенно генеральские… Он пользуется большою любовию, как своих знакомых, так и сослуживцев, которые считают его прекраснейшим, добрейшим и благонамереннейшим господином… Вследствие этого и я буду также звать его благонамереннейшим господином…

Но чтобы читатель не заподозрил меня в личности и не подумал, что такой формулярный список действительно существует, я покорнейше прошу его придать моему лицу какую угодно физиономию… Он легко может быть пожилым господином, с прекрасным орлиным носом, или сладеньким старичком с накрашенными бровями и бакенбардами, в завитом паричке и с неизмеримым лбом… для меня это совершенно все равно, внешняя оболочка ничего не значит, дело в сущности. Он может вместо благоприобретенных 1500 душ иметь родовых — 300, 500, 600, сколько угодно, более или менее… И я вовсе не поставляю непременным условием, чтобы он был на службе в комиссариате и за два года перед сим был уволенным по прошению от службы… Дело не в этом. Оговорившись, я спокойнее продолжаю: Мой благонамереннейший господин получил воспитание в корпусе… в каком, это для читателя все равно… учился он, собственно, не для приобретения знаний, а для того, чтобы поскорей выскочить в офицеры. Вышел он в армию, но вскоре переведен в гвардию, не столько за усердие к службе, сколько за величайшую способность угождать начальству, за строгую подчиненность и примерную нравственность. Нравственность эта заключалась в неумолимой строгости относительно подведомственных ему лиц, в раболепной мягкости относительно тех, от которых он зависел, в аккуратности и в безусловном поклонении всем служебным и общественным преданиям. Благонамереннейший господин не рассуждал сам и не позволял рассуждать другим. Никогда ни малейшая мысль не тревожила его головы, и никогда ни малейшее сомнение не колебало его. Сомнение в чем бы то ни было он почитал делом безнравственным и преклонялся перед каждым фактом, как бы этот факт ни был несправедлив, если только он опирался на предания. В капитанском чине он был переведен в комиссариатское ведомство и, действуя на основании предания, не противореча ни в чем принятым обычаям, легко приобрел себе ордена, чины, души, любовь и уважение своих сослуживцев, своего семейства (ибо он богател с каждым годом) и своих сочленов по клубу (ибо играл по большой).

После службы и хозяйственных распоряжений главным его занятием были карты.