Страница 4 из 5
— Милая кошечка!
— Это что еще за непристойность! — воскликнула я, зная, до чего легкомысленно обращение французских котов.
Бриске сообщил мне, что на континенте все, даже сам король, обращаются к дочери: «Кошечка моя!» — в знак любви; а женщины, самые хорошенькие и самые аристократические женщины, говорят мужу: «Котик мой!» — даже когда и не любят его. Если мне угодно сделать ему приятное, я должна назвать его: «Человечек мой!» Тут он с неописуемой грацией поднял передние лапки. Я поспешила исчезнуть, потому что не ручалась за себя. Бриске запел английский национальный гимн, так он был счастлив, и на следующий день его милый голос еще гудел в моих ушах.
— А! И ты влюблена, милая Бьюти? — сказала мне хозяйка, увидав, что я развалилась на ковре лапками кверху, предаваясь неге и утопая в поэтических воспоминаниях.
Я изумилась тому, что женщина может оказаться такой догадливой, и, выгнув спину, принялась тереться о ее ноги и мурлыкать любовную мелодию на самых низких тонах своего контральто.
В то время как хозяйка посадила меня к себе на колени, гладила меня и почесывала мне голову, а я нежно любовалась ею и ее глазами, полными слез, на Бонд-стрит происходила сцена, имевшая для меня ужасные последствия.
Пук, один из племянников Пуффа, рассчитывавший получить наследство после него, а пока что живший в казарме лейб-гвардии (life guards), встретил моего дорогого (my dear) Бриске. Капитан Пук, умея действовать исподтишка, поздравил атташе при французском посольстве с тем, что он добился успеха у меня, давшей отпор очаровательнейшим котам Англии. Бриске, тщеславный француз, ответил, что он очень счастлив удостоиться моего внимания, но что он терпеть не может кошек, которые говорят о воздержании, о библии и прочем.
— Вот как! — произнес Пук. — Значит, она с вами беседовала?
Таким образом Бриске, милый мой французик, стал жертвою английской дипломатии; но и то правда, он совершил ошибку, непростительную, способную разгневать любую из воспитанных кошек Англии. Плутишка был, по правде говоря, котом не очень основательным. Пришло же ему в голову поклониться мне в Гайд-парке и даже заговорить со мной, как будто мы были знакомы. Я осталась холодна и неприступна. Кучер, заметив француза, так хлестнул его бичом, что едва не убил на месте. Бриске перенес этот удар с неустрашимостью, изменившей мое отношение к нему: я полюбила его за готовность переносить муки, за то, что он видит только меня и испытывает счастье только быть со мною, побеждая таким образом склонность всякого кота удирать при малейшей опасности. Он и догадаться не мог, что я буквально помертвела, хотя внешне сохраняла невозмутимость. В этот момент я решила бежать с ним. Вечером на крыше я, потеряв голову, кинулась в его лапки.
— Дорогой мой (my dear), — сказала я, — имеете ли вы капитал, необходимый для покрытия проторей и убытков старика Пуффа?
— Весь мой капитал, — ответил француз, посмеиваясь, — заключается в волосиках моих усов, в четырех моих лапках и в хвосте.
И он принялся подметать крышу горделивым движением хвоста.
— Никакого капитала! — воскликнула я в ответ. — Так, значит, вы авантюрист, дорогой мой (my dear)!
— Я люблю авантюры, — нежно сказал он. — Во Франции, при тех обстоятельствах, на которые ты намекаешь, коты дерутся! Они прибегают к помощи когтей, а не денег.
— Несчастная страна! — ответила я. — Как могут посылать за границу, в посольства зверей, лишенных капитала?
— А вот как! — сказал Бриске. — Наше новое правительство предпочитает, чтобы не было капитала... у чиновников; оно требует талантливости.
Разговаривая со мной, милый мой Бриске имел вид, пожалуй, слишком самодовольный, так что я начинала даже опасаться, уж не фат ли он.
— Любовь без капитала — бессмыслица! — сказала я. — Отыскивая себе пропитание, где придется, вы, дорогой мой, и думать обо мне не станете.
Вместо ответа очаровательный француз принялся мне доказывать, что по бабушке он является потомком Кота в сапогах. Помимо того, он знает девяносто девять способов брать деньги взаймы, тогда как для расходования их, сказал он, нам хватит одного способа. Наконец, он музыкант и может давать уроки музыки. И в самом деле, он душераздирательно спел свой национальный романс «При свете луны».
Коты и кошки, специально приглашенные Пуком, увидели меня как раз в ту минуту, когда я, поддавшись стольким доводам, обещала милому Бриске бежать вместе с ним при условии, что он комфортабельно устроит свою супругу.
— Я погибла! — воскликнула я.
На следующий же день старый Пуфф начал в гражданском суде (doctors'commons) дело о преступном разговоре. Пуфф плохо слышал, племянники воспользовались этим его недостатком. На их вопросы Пуфф сообщил, что ночью я льстиво назвала его «мой человечек»! Это была ужасная улика против меня, ибо я не могла объяснить, кто научил меня этому нежному обращению. Сам того не желая, милорд оказал мне очень плохую услугу; но я заметила, что он уже впадал в детство. Его светлость и не подозревал, какими низкими интригами я опутана. Некоторые котики, выступившие в мою защиту и боровшиеся с общественным мнением, рассказывали мне, что порою он спрашивает, где его ангел, радость очей его, его сокровище (darling), его нежная (sweet) Бьюти! Моя родная мать, явившись в Лондон, отказалась видеться и говорить со мной, сказав, что английская кошка всегда должна стоять выше подозрений и что я омрачаю ее старость. Мои сестры, завидуя моей карьере, присоединились к обвинительницам. Наконец, и слуги дали показания против меня. Тогда для меня стало ясным, какого повода достаточно для того, чтобы все в Англии потеряли голову. Как только встает вопрос о преступном разговоре, конец всякому чувству: мать перестает быть матерью, кормилица требует, чтобы ей вернули ее молоко, и кошки поднимают вой на улицах. А в довершение всех бед мой адвокат, старик, утверждавший когда-то, что королева Англии не может быть виновата, многоопытный юрист, которому я рассказала все, вплоть до малейших подробностей, заверивший меня, что дело не стоит выеденного яйца, законовед, которому я призналась, что совсем не понимаю выражения «преступный разговор» (он ответил мне, что подразумеваемое этими словами называется так именно потому, что оно не требует разговоров), — словом, мой адвокат, подкупленный Пуком, столь неудачно меня защищал, что дело мое, казалось, было проиграно. При подобных обстоятельствах я решилась сама предстать перед коллегией гражданского суда (doctors'commons).
— Милорды, — сказала я, — я — английская кошка, и я не виновата! Что будут говорить о правосудии старой Англии, если...
Едва произнесла я эти слова, как поднялся ужасный шум, заглушивший мой голос. Вот до какой степени газета «Кошачья хроника» и друзья Пука восстановили публику против меня.
— Она ставит под сомнение правосудие старой Англии, создавшей суд присяжных! — кричали со всех сторон.
— Милорды, — кричал гнусный адвокат моего противника, — она хочет убедить вас в том, что гуляла с французским котом по крышам будто бы для того, чтобы обратить его в англиканскую веру, а в действительности делала это для того, чтобы, вернувшись домой, говорить своему мужу по-французски «мой человечек»; для того, чтобы выслушивать гнусные принципы папизма; для того, чтобы не признавать законов и обычаев старой Англии.
Когда внушают английской публике подобную чушь, она впадает в неистовство. Итак, гром рукоплесканий покрыл слова адвоката, приглашенного Пуком. Меня признали виновной, хотя я могла доказать, что, несмотря на свой двадцатишестимесячный возраст, я, в сущности, и не понимала еще, что такое кот. Но, с другой стороны, я кое-что и выиграла: я поняла, что из-за этой бестолковой болтовни Альбион и называют старой Англией.
Я впала в глубокое котоненавистничество, причина которого не в моем разводе, а в смерти милого Бриске, которого Пук убил во время уличной свалки, опасаясь его мести. Поэтому ничто так не приводит меня в ярость, как разговоры о чувстве законности у английских котов.