Страница 40 из 41
Есть еще пьески три новых, хотел бы сообщить их вам, да устал; писать мочи нет. После когда-нибудь. От души посмеялся я, читая ваше письмо. Павловы и Бакунины меня бранят за Языкова, — это хорошо. Беда у меня новая, Василий Петрович, готовится впереди; вчера услышал: та моя женщина будет в Воронеже после Святой. Я как-то боюсь ее увидеть… и хочется видеть. И если к той поре поздоровею и если пойдет по старому, тогда уж мне мать; а лучше пусть приезжает; жду. Братцам вашим мое почтение, Ивану Петровичу — глубокое. Вас цаеую крепко. До свидания. Ваш Алексей Кольцов.
Теперь спросите у меня, для чего я десять лет улаживал дела отца, торговал, хлопотал, строил дом, обманывал людей и иногда подличал? Сестре на свадьбу отец нашел 10 000 р., а больному сыну нет 200 — дать лекарю. Чудны дела на свете!
Пропустил: Зачем я снял ту маску, что носил прежде? Наскучило носить ее, стало в тягость наряжать себя, обманывать людей и себя. У вас я был — я; в Воронеже и в делах — другой я, не — я. И старик начал всюду говорить, что он меня кормить, что я все у него завел дела, которые он насилу кончил, и что я живу — воздух копчу, даром хлеб ем. И это меня огорчило. Отчего моя сестра переменилась? Вот отчего: без меня она и две другие, одна с дурью и живет богато, и ее голос был важен, [стали говорить]: «Станкевич помер, Сребрянский тоже, Пушкин застрелился, Марлинского убили; да и нашему молодцу несдобровать. И кто этих людей слушает и держится, тот человек пустой. Главное был бы хлеб, а для хлеба извинительно сделать всякую подлость. Люди побранят — да перестанут, а мы наживемся». Из этого письма увидите, если я сам не виноват. Сделался глуп, гадок, зол. Пожалуйста, скажите правду. Я за себя теперь не ручаюсь, может, мое болезненное состояние меня и перестроило иначе, и, может, я делаю не так, как должно.
70
В. Г. Белинскому и В. П. Боткину
[Май 1842 г. Воронеж].
Любезнейшие, добрые мои Виссарион Григорьевич, Василий Петрович! У меня нет сил писать к вам двух писем, а из последнего письма Василия Петровича я знаю, что вы оба живете вместе в Петербурге.
Благодарю вас, Виссарион Григорьевич, за последнее ваше письмо: оно меня много успокоило; со многим здесь дома помирило, и я стал на окружающие меня вещи смотреть еще равнодушнее. Живу, не думая о многом; стараюсь забыть, что со мной сделали и делают; становлю себя между своими человеком посторонним. Ваш зов в Питер совершенно воскрешает мою душу, но никак еще я не справлюсь с телом: оно изменяет. Правда, и физических сил я чувствую небольшой в себе избыток; но все они есть, и больше — чем в теле; тело сколько раз падало, хотело разрушиться, уничтожиться, а я все живу… Кто же пересиливает болезнь тела, как не сила духа? Лекарь, лекарство — они много значат, но если бы упала физическая сила, тогда бы и средства были бесплодны.
Весь пост я был здоров как нельзя лучше. Сначала это меня радовало, потом я стал на себя смотреть подозрительно; и подозренье оправдалось: в половине страстной болезнь моя опять меня схватила, да как! как никогда. Пять суток не было сна, аппетита, шибкой понос, ночью жар, бред без сна, кашель всю ночь и ужас мокроты; да так — с неделю (пока мой лекарь справился с этим кризисом). Меня боль [так] измучила, что жизнь висела на волоске. И вот три недели прошло — все еще не в очень хорошем состоянии. Однако, мне лучше с каждым днем: теперь ем, сплю, хожу, выезжаю за город, только сил нет.
Вы говорите в письме, что я слепо отдался людям мерзким обмануть себя. Так, это правда. Но, Виссарион Григорьевич, эти люди не хороши, но ведь они — отец, сестры. Как же мне было остерегаться отца, где я жил, от него начал действовать и вместе с ним? У кого же должно было быть тогда все в руках: у сына ль, молодого человека, или у старика отца? Да, дела наши так были темны, что я целый год топ в них по самые уши, и еще не дома, всегда на стороне; дома был гостем, и был всегда отец ко мне хорош. Я думал, что он меня любить, как порядочного сына, который старается дать ему и семейству лучшее значение, усилить отношение людей с хорошей стороны, увеличить честь в обществе. Ай, нет: он ласкал меня, оказалось, не ради этого, а ради того, что я у него хорошая рабочая лошадь, которая хорошо и ловко делает дела, очищает его от судебных дел. Пришло почти это все к концу, он и показал, за что он меня любил; начни я делать по-прежнему, он опять меня полюбить. Я буду приобретать — и из этого не должен сметь истратить гроша; а он их будет проживать глупо, — и надо его хвалить! Что не проживает, а все сам один приобретает. О себе ни слова: вози и молчи. Ошибка моя состояла в необходимости. Теперь мы редко с ним видимся, в неделю раз, два, и то как-нибудь встретимся нечаянно. Во время самой сильной болезни был у меня в неделю на минуту раз: и то, я заметил, радостно глядел на меня, отходящего к смерти. Мать одна оказала мне искреннее участие.
Теперь к вам, Василий Петрович! Я писал вам письмо большое, подробное, все, что было со мной и есть. В нем я вам писал все, что у меня за душою было и жило долго: и про мои намерения, и про мои опасения, и про себя самого. Такое письмо я только и мог написать вам или Виссариону Григорьевичу, никому больше на свете: ни брату, ни жене. Горькое было у меня время, горько, — вам во всем и сознался. Но вы, милый Василий Петрович, поскупились ответить мне на все, на что я просил ответа. Слова нет, тяжело вам о многом сказать прямо, — щекотливо: я вас поставил в самое затруднительное положение. Но я к вам-то об этом и писал, от вас-то и требовал, и от вас-то я и могу все выслушать и легко снести неприятное; что бы вы дурно про меня ни сказали, это все бы только значило, что вы сказали мне не в укор, а в похвалу, а чем бы прямей и решительней, тем бы было для меня приятнее и легче. Видите ли, у меня сделалась нечаянная перемена во всем, и я, так сказать, оторопел. Мне сделалось нужно броситься в другую сферу; но прежде нужно же сознать свои силы и свои недостатки. Упавши раз, и то никак не поднимусь, но упавши другой раз, — значить наповал. Вот почему мне нужно знать о самом себе именно от вас, и потому от вас, что я к вам обоим неограниченную имею любовь и доверие, а между своими чиниться в крайности нечего: что плохо, то и наружу прежде всего. От всего сердца благодарю вас за ваше письмо.
Переселиться в Питер — последнее средство; что будет, то будет — другого выхода нет. За приглашение жить с вами на даче, за вопрос: есть ли у меня на проезд деньги, — за это за все так я вам благодарен, что не умею вам и высказать. Ваше письмо благодатью повеяло на меня, в нем столько любви, участия, внимания, теплоты, души, искренности; читая его, так и рвешься к вам душою, милые мои, да крыльев нет.
Положение моего состояния здоровья лучше опять. Лекарь говорить, что боль продолжительна, но не опасна, и что он за жизнь ручается. Он же и лечит год, получив безделицу, и знает, если и вылечит, то тоже получить безделицу: много, если я могу передать ему 300 рублей. Но он меня немножко любить, и потому всегда ко мне усерден. Во время этой самой схватки болезни, я даже говорил ему: доктор, если моя болезнь неизлечима, если вы только протягиваете жизнь, то прошу вас не тянуть ее необходимо; чем скорей, тем лучше, и вам меньше хлопот. Он сказал, что у него есть уверенность справиться с моей болезнью. Когда так, — будем лечиться.
Я сказал, что у меня, чтобы жить, выход один — в Питер; я это сам сознаю душою; но пока я болен, пока не вылечусь, пока силы и тело не укрепнут, пока я не буду годен снести длинный путь — до тех пор я из Воронежа ни ногою. Выгонит отец со двора го — есть родственник, готовый меня взять к себе и безо всякого счета доставить мне все нужное. Это — Башкирцев. Он человек чисто математической и лет пятидесяти; да он меня издавна любить, и он больше всех в городе, после матери, обо мне заботится. Как скоро выздоровею, тогда тот же час письмо к вам и Виссариону Григорьевичу. Вчера проехал за город, за 10 верст, сбирал с час траву. Поездка была 8 часов; приехал — уморился насмерть, насилу отдохнул.