Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 41



Вашу критику прочел с остервенением, прочел и перечел. В ней много уж вами сказанного, но тут оно получило новый интерес, там было отрывочно, здесь исторически, в порядке от начального интереса следует до последней строки с такою ясностью, определенностью и убеждением. Одно мне не понравилось: напрасно вы ее расположили в разговорную форму. Разговорная форма необходима в драме, на сцене, в драматических отрывках; но, кажется, уж никак не в критике и ученой статье. Как-то второе лицо останавливает всегда и охлаждает внимание. Видишь каждую минуту в нем миф, который, по приказу первого лица, иногда затеет новый интерес, потом либо сейчас же откажется, или согласится с первым; тогда как первое ежеминутно все ползет вперед, как жизнь в человечестве. По-моему, критика должна высказываться прямо от одного лица и действовать повелительно и державно. Во втором номере критика хороша, умна, тактично умна; в ней на многое указано метко и искусно; но она толпе не понравится, она ее не поймет. При разборе драмы Неелова — указан материал для драмы глубоко провидящего человека в историю человеческой жизни; именно на этом моменте могла бы быть образцовая драма.

Лермонтова «На украинские степи» чудо как хорошо, из рук вон хорошо! «Беснующийся» Одоевского повесть глубокая, превосходная и мастерски рассказанная.

Вы смеетесь, может быть, что я пустился в такие рассуждения; но я имею причину говорить об них. Болезнь так меня ошеломила, что у меня до сей поры нет ни памяти, ни мыслей, и я как-то живу дураком… И мне бы хотелось услышать от вас, хорошо или глупо понимаю вещи, о которых сейчас говорил, и о тех пьесках, которые я вам послал. Хорошо — ладно, дурно — говорите, не жалея, и чем о дурном скажете горче, тем для меня будет лучше, полезней.

Как вы живете? Здоровье ваше? дела? Как живут И. И. Панаев, А. А. Краевский, Комаров, Языков? За морем Катков? Мне бы весьма хотелось знать.

Месяца три назад А. А. Краевский писал к моему знакомому Черткову, чтоб он его уведомил, как я живу, что делаю, в каком здоровье. Не знаю, по какому случаю и зачем не ко мне прямо. Правда, больше года я не пишу к нему, но не потому, чтобы не хотел, или забыл, а о чем я буду писать, и как я буду писать, когда я знаю, что у него гора дел без меня, а я еще собой буду время отнимать. Чертков же, хотя мне и знаком, но он моих домашних дел не знает, как и все чужие. К чему я буду о них рассказывать, помогут ли мне они? Сам о них говори, — это другое дело. Следственно, что Чертков обо мне ни написал, все не так. Если что нужно, то сообщите Андрею Александровичу обо мне. Люди, которые подписались на «Отечественные Записки» в думе, не получили еще до сей поры ни первого, ни второго номера! За это сердятся.

Новая беда грозить мне впереди: после Святой опять в Воронеж приедет та женщина… Если в самом деле приедет, и я с ней встречусь, то чувствую вперед, что от этой встречи добра будет мало. А я уж с охотой жду, и в моей душе к ней злобы нет.

Кому можно, поклонитесь от меня, всем, кого я люблю, — вы всех сами знаете. Вас вижу сию же минуту у себя живого и крепко обнимаю и целую. Ваш Алексей Кольцов.

69

В. П. Боткину

27 февраля 1842 г. Воронеж.



Вот, милый мой Василий Петрович, вы так извинялись передо мною весною в письме, что долго не писали ко мне, что много раз сбирались и откладывали до завтра. А лучше ли теперь сделал я, исправней ли поступил? Писал ли даже на ваше письмо, — не помню. А сколько с той поры прошло время, — ужас! Вы уж заняты, и у вас больше рассеяния, больше людей, которых любите, а у меня и время свободно, и ничего не делаю, и людей в целом Воронеже ни одной души; не только некому сказать двух слов, но и не у кого пожать руки… И кажется, надо будет писать письмо без извинений. Но не думайте, однако ж, чтобы я не хотел к вам писать, или не имел желания; но были причины, и теперь есть, и их много, и причины уважительные. И сколько могу, рады ль вы будете, — не рады, а я вам их сообщу, — нельзя не передать, хочется. Больше некому, — Виссариону Григорьевичу и вам. Ему я их все передал, теперь — вам.

Живя в Москве, вы все знали, что я делал, думаю, какие были мои и семейные обстоятельства, и что уж там меня начали тревожить темные предчувствия, которые после разрешились — и много хуже, чем я думал.

С первого приезда домой, отец мой обошелся весьма холодно. Дело, которое я выиграл, его нисколько, при рассказе о нем, не порадовало. Это меня поставило в тупик. Я не жил никогда в одних комнатах с ними. Притом, в доме нашем есть мезонин, я одну зиму уж в нем зимовал; без меня его не топили. Я хочу перейти в него, — мне говорят: живи с нами. Живу неделю: скучно, беспокойно. Топлю мезонин, перехожу силой; мне не дают дров. Берем ночью, крадучи. Не дают свечей, чаю, сахару. Плохо. Я к отцу, — говорю об этом. Он: «Я говорил, — живи с нами, и я писал тебе: хочешь остаться в Москве, — останься; я и не ждал тебя; думал, ты там останешься. Кой-как пробился до весны. Весной дров не надо, и я стал жить покойней; но отец меня шибко огорчил. Это на меня шибко подействовало. Я начал шляться кой-куда и без дела; дела мне опротивели.

В эту пору встречаюсь с женщиной, о которой я вам писал, и два месяца убил с нею так, как никогда не жил с женщинами с роду. Ну, конечно, об этом дошли слухи и до отца. Подобное мое поведение ему не понравилось. Я всегда в глазах его и целого города вел себя святошей, и вдруг он увидал во мне человека распутного.

И это, конечно, не обошлось бы мне даром, да я заболел. Боль сначала заключалась в трех опухолях, и лекарь мой их в две недели прогнал. За ними новая боль: распадение во всей натуре. Вдруг я упал и телом и духом; вдобавок отец не дает денег ни гроша ни лекарю, ни на лекарство. Я занимаю; лечусь. Меня плохо кормят, и то тихонько от отца готовили обед мне. Я это узнал, сказал лекарю. Он присоветывал мне удалиться из дома, купаться в реке. К счастью, у родственника над самым Доном, в 12 верстах от Воронежа, есть дача. Я к нему; он велел с охотой переехать и дал мне все средства, и я жил на даче три месяца так покойно, — пиль, ел, спал, купался.

Здоровье мое немножко поправилось, но только поправилось, а не исправилось. В августе я домой, с месяц шло лучше, и я начал прохаживаться. В конце сентября у меня сделалось воспаление в почках, и я чуть не отправился на он-пол. Но пьявки, припарки, прохладительное — возвратили к жизни.

Отец, не смотря ни на что, мучить меня не переставал и очень равнодушно сказал мне, что если я умру, он будет рад, а если буду жить, то он предуведомляет меня вперед, чтоб я ничего не ждал и не надеялся; что он дома и ничего мне никогда не предоставить; что если не успеет при жизни прожить, то сожжет. И это говорил он тогда, когда я ни слова ему ни о чем подобном не сказал и ничего от него не требовал. Мать моя простая, но добрая женщина; хотела мне помогать, но я ее отклонил и поддерживал себя займом.

Воспаление прошло, и я немножко опять начал поправляться. Осень. Мезонин холоден, по необходимости поместился вместе. Комнату занял на проходе: удобней не было; была, — да в ней жили старики, ее не дали. Ну, ничего, живу.

За сестру сватаются. Завязалась свадьба, все начало ходить, бегать через мою комнату; полы моют то и дело, а сырость для меня убийственна. Трубки благовония курят каждый день; для моих расстроенных легких все это плохо. У меня опять образовалось воспаление, сначала в правом боку, потом в левом противу сердца, довольно опасное и мучительное. И здесь-то я струсил не на шутку. Несколько дней жизнь висела на волоске. Лекарь мой, не смотря на то, что я ему мало очень платил, приезжал три раза в день. А в эту же пору у нас вечеринки каждый день, — шум, крики, беготня; двери до полночи в моей комнате минуты не стоять на петлях. Прошу не курить, — курят больше; прошу не благовонить — больше; прошу не мыть полов, — моют. Я начал беситься, злиться, и даже, стыдно сказать, сплетничать. Но эта сплетня помогла и, наконец, кое-что, чего я не знал, открыла. Но об этом после.