Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 9

— Есть темница неподалеку от Ливорно [25], там плачут узники горькими слезами. Горькими слезами плачут они, но за одну ночь с тобой я пойду в тюрьму на всю жизнь. „Una notte con voi, vita in galera!“

Я в полчаса разложил по ящикам свои убогие вещи и пошел помогать Гоффредо. Он поселился через дорогу. Убранство его комнаты было куда сложнее. У него был солидный гардероб, кроме того, кокотки в Париже научили его драпировать стены разноцветной материей, в изгибах которой он не без вкуса разместил тридцать женских портретов и мадонну Барабино [26]. Книги он тоже не расставлял на этажерке, а развешивал по стенам на разноцветных шелковых лентах, завязанных кудрявыми бантами; книги эти были все французские романы — „La Morphine“, „L'Amoureuse Trinité“ „La Vierge et la Verge“ — все с голой барышней на глянцевитой обложке.

Вбив последний гвоздь, Гоффредо расчувствовался.

— Как нам здесь будет хорошо втроем, — сказал он.

Я поправил:

— Вдвоем.

— Э?

— Вдвоем, я говорю.

— Почему? А Диана?

— Я буду к тебе приходить только в те часы, когда Дианы не будет.

Он распахнул воспаленные веки:

— В чем дело? Вы поссорились?

— Нет, — сказал я. — Но, à la longue [27], это смешно и не удобно.

— Что?

— Да вот, роль третьего лица.

Он вскочил и забегал по комнате. Он не ожидал от меня такой банальной выходки. Люди высшего полета, как он да я, не должны обращать внимания на такие малости. И я совсем не третье лицо, а необходимая струна в тройном созвучии души, которое он создал. Если я уйду, вся гармония испорчена. Он не может жить без гармонии. Я ему необходим. Без меня Диана теряет для него всю прелесть. Я не должен уйти; я преступник, если уйду. Вам я передал сущность его речи в немногих словах, но в подлиннике она продолжалась около часа. Я всю эту философию знал и раньше, наполовину из других разговоров с ним, наполовину из того самого романа „L'Amoureuse TrinitИ“, что висел на желтой ленте над кушеткой. Мне это надоело, кроме того, как бывает в этих случаях, что-то меня толкало разболтать свою тайну. Я сказал:

— Goffredo mio, — я ведь не деревянный. Диана мне нравится. Я не хочу ни посягать на твои права, ни себя мучить. Пойми и не спорь. А пока — „чао“, до свидания.

Я завернул сначала в библиотеку, потом побывал у приятелей, которых уже месяц не видел, а потом пошел в кафе Араньо. В этом месте Корсо немного расширяется, в двух шагах дальше виднеется огромная Пьяцца Колонна [28], и тут считается главное средоточие Рима. Кафе было в мое время совсем не роскошное, просто уютное, с дымными зеркалами и синим плюшем диванов, но прелесть его заключалась в публике. Каждую знаменитость показывали тут в ее определенный час. Около пяти собирались самые боевые франты города; обычно они за столики не садились, а стояли живописною группой на тротуаре. „Постоять перед Араньо“ считалось высшим испытанием элегантности, да и на это действительно не каждый решался. С шести часов появлялись деловые люди, грузные банкиры, почтительные адвокаты: по дороге из конторы домой каждый заглядывал на минуту сюда, выпить рюмку туринского вермута пред ужином и раскланяться с приятелями по сокращенному обряду, сделав ручкой и крикнув звонкое „чао“. В восемь часов обыкновенно кончалось заседание на соседнем Монтечиторио, и кафе наполняли депутаты, шумное племя, приносившее с собою все двенадцать акцентов итальянского языка: венецианцы ласково и наивно припевали и называли свой город „Венесия“, неаполитанцы с азартным и страстным томлением затягивали ударяемую гласную и глотали окончания слов, сицилийцы надували губы, говорили тоном обиженного ребенка и произносили „патшиот“ вместо „патриот“. К этому времени кафе окончательно наполнялось, приходили журналисты, поэты, художники, профессора, купцы, отставные министры, нарядные дамы, иностранцы с иностранками, студенты и все. Подымался гармоничный гомон итальянской толпы, не грубый, не резкий, не утомляющий слуха, благословенный каким-то массовым чувством меры и грации.

К тому времени было совсем уже темно, глубокое небо зажигало все свои свечки, и на улице начинался ежевечерний концерт газетчиков. Мальчишки и взрослые, они разлетались во весь опор по тысяче направлений, выкрикивая звучные имена то звонкими, то хриплыми голосами всех высот и оттенков. Словно в весеннее утро лес от птичьего щебета, звенело стройное Корсо от этого набега. Кафе мигом белело, и к запаху сластей, духов и летней ночи примешивалась струйка славного аромата типографии. А издали уже доносились звуки настоящего концерта: музыканты городского духового оркестра, в треуголках с петушиными перьями, играли марш из последней модной оперы на громадной площади, под колонной Марка Аврелия.

Я подсел к одному из завсегдатаев Араньо [29]. Это был ученый, теперь уже покойный, с именем, хорошо известным даже в Германии и в России. Его считали одним из самых умных людей в Италии и самым злым на язык; о нем говорили, что у этого человека две кафедры — одна по философии истории в Сапиенце, другая по злословию в кафе Араньо. Люди с положением боялись его и старались не попадаться ему на глаза; только молодежь, над которой еще не за что ему было смеяться, толпилась вокруг его столика и училась горько-соленой мудрости житейской из его сарказмов об искусстве, политике, о людях.

Там я сидел, пока меня кто-то не хлопнул по плечу — это был Гоффредо. Я все таки плохо знал его. Я думал, что он опешит и будет несколько дней ломать голову над новой ситуацией; оказалось, что он через полчаса после моего ухода принял совершенно твердое решение и пустился меня искать по всему городу. Он был очень утомлен, но тем не менее изложил мне свой взгляд на дело ярко и красноречиво. Сущность этого взгляда на дело заключалась вот в чем: он, во первых, не желает лишиться моей дружбы и моего общества; но с другой стороны, если я и дальше буду себя сдерживать из уважения к его правам, это его тоже мало „устраивает“. Он не желает благодеяний, это бы его стесняло и унижало передо мною. Да и нет у него никаких прав, и я совсем не обязан насиловать себя. Мы, люди высшего полета, можем смело обойтись без устарелой терминологии: права нет, а есть сила, и борьба за власть — за власть над вещью или за власть над женщиной. Это он и предлагает.





— Что именно?

— Борьбу за власть.

— Милый, я не желаю с тобой враждовать; владей себе на здоровье своим добром и оставь меня в покое.

— Но мы не будем враждовать! Напротив! Мы останемся друзьями, как до сих пор; наша дружба, напротив, только очистится благодаря тому, что мы честно и открыто вынесем из нее за скобку единственный пункт, который нас разделяет, и локализуем всю борьбу на этом одном пункте. Очень просто.

— Ты — дитя, сказал я, — мы возненавидим друг друга на третий день.

— Почему? Вообрази, что мы бы ежедневно состязались в фехтовании или играли друг с другом в шахматы. Разве люди из-за этого ссорятся?

Я ответил, что пойду лучше послушать оперетту „Пять частей света“, но он пошел за мной и в каждом антракте долбил свое. Когда дошли до Борго, поднялся ко мне и долбил свое. Нервы мои не выдержали, я почувствовал, что через секунду расплачусь, и мне, действительно, захотелось целовать Диану, как он, и еще лучше, чем он. Я повернулся к нему и сказал сердито:

— Хорошо. Принимаю вызов.

Тогда он протянул мне руку и торжественно произнес:

— Итак: мы остаемся друзьями; ты ради меня ни от чего не отказываешься и будешь добиваться любви Дианы, как сделал бы чужой; я тебе тоже не благодетельствую, ничего тебе даром не отдаю и буду стараться, чтобы Диана с тобой не виделась, запрещу ей бывать у тебя; словом, мы в этом чужие люди до того момента, пока один из нас не признает себя побежденным! И мы остаемся друзьями.

25

Ливорно — город в Центральной Италии

26

Никколо Барабино (1832–1891) — итальянский художник

27

A la longue… (франц.) — в конце концов

28

Пьяцца Колонна — площадь Колонны, где установлена колонна в честь Марка Аврелия (121–180), римского императора, философа и последователя учения стоиков

29

…одному из завсегдатаев Араньо… — речь идет об Антонио Лабриоле (1843–1904), итальянском философе, теоретике и пропагандисте марксизма, профессоре римского университета „Ля Сапиенца“