Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 25



Сердце Ани Горенко и впрямь разрывалось пополам. Между жалостью к матери и ревностью к отцу, к его скрытой от детей и жены жизни в ином, не похожем на их неухоженный дом праздничном мире. В том мире были красивые женщины, рестораны, постоянный абонемент (половина ложи!) в Мариинский театр, и полы в светлых и теплых комнатах целые, не такие, как здесь, не щелястые. Нянька подозревала: в щель-то и замели, не заметив, крестильный Аничкин крестик. Крестика было жаль до слез, но Аня не плакала. Мать, у которой глаза всегда на мокром месте, с недоумением приглядывалась к самой непонятной из своих дочерей…

Ахматову принято считать типичной петербуржанкой, ссылаясь на популярное стихотворение 1929 года: «Тот город, мной любимый с детства…» Между тем первое петербургское, да и то временное, жилье появилось в ее жизни только в 1913 году. В детстве она редко бывала в городе, только тогда, когда отец брал ее с собой в театр или водил по выставкам. Многие мемуаристы отмечают и отмечают как малопонятную для горожанки странность: Анна Андреевна панически боялась переходить улицы с сильным автомобильным движением, терялась в сутолоке больших вокзалов, словно провинциалка. Между тем ничего странного в этом нет, ведь она росла пусть и недалеко от столицы, а все-таки не в городе – в «узорной тишине» дачного предместья. Столь же провинциальными, не похожими на модные курорты южнокрымского побережья, были в годы ее детства и дачные окраины Севастополя и Одессы…

В десять лет Анна заболела корью, и такой тяжелой, с бредом и судорогами, что все решили: и эта не жилица, и эта уйдет вслед за Рикой. Но она выжила. Худая, голенастая, остриженная наголо, гадкий утенок, да и только. От хождения в «бурсу» ее освободили: пусть, мол, пропустит год, здоровье дороже. Но и купаться не разрешили: корь дала осложнение на уши (последствия поздней кори обернутся сильным, в старости почти до глухоты понижением слуха). Чтобы утешиться, Анна научилась развлекать себя. Самой лучшей игрой был «китайский чай». Бросишь в банку с водой чаинку, и там появляются таинственно-яркие подводные цветы, а среди цветов – Зевсова рыба. О Зевсовой рыбе среди балаклавских рыбаков ходили легенды: плоская и с синим всевидящим оком…

И вдруг все-все надоело: и переводные картинки, и китайский чай с водяными сюрпризами. Ей было одиннадцать, когда она написала первое стихотворение…

Синяя тетрадь Ани Горенко осталась только в стихах Анны Ахматовой. Детские свои сочинения она уничтожила. «Мне кажется, я подберу слова, похожие на вашу первозданность…» Из всех посвященных ей стихов Анна Андреевна особо выделяла именно эти: Борис Пастернак назвал по имени то, что интуитивно всю жизнь делала она сама, – подбирала слова, похожие на врожденную первозданность. Даже тогда подбирала, когда и слова-то такого первозданность не знала. Потому и сожгла синюю тетрадь. Спокойно, с твердой уверенностью, что стихи, вписанные ее рукой, противным, ужасным почерком в красивую тетрадку, сочинены не ею, а какой-то другой, пустой и капризной девочкой, а она, Анна, – не то, за что эти ничтожные стихи ее выдают. У нее, в отличие от присвоившей ее имя царскосельской барышни, воображающей себя «декадентской поэтессой», «есть еще какое-то тайное существование и цель». И все-таки продолжала писать, точнее, записывать с внутреннего голоса. Она и чужие стихи, изданные типографским способом, не видела, а слышала и понимала лучше на слух, а не когда читала глазами.



Правильные, похожие только на нее слова не подбирались еще и потому, что поэты, которых проходили в «бурсе», слишком серьезно относились к чему-то такому, что ни имело прямого отношения к ее тайному существованию. А те сочинители, что печатались в «Ниве», единственном журнале, который от случая к случаю приносил домой отец, писали почти так же плохо, как и она сама. Когда начинало звучать внутри, Анна переставала разговаривать – «Сегодня я с утра молчу…». Про то, что выходило из молчания, знала одна Валя, Валечка, Валерия Тюльпанова, подруга, почти сестра, больше сестра, чем родные сестрицы.

Познакомились девочки еще в 1894 году – Анне пять, Валерии чуть больше – на модном эстонском курорте под Нарвой. Никаких особых отношений меж ними тогда не возникло. И по причине непригодного для дружбы возраста. И потому что были уж очень разными: Аня – тихая, замкнутая, ничем не примечательная, Валя – бойкая, прехорошенькая, общительная. Подружились они позже, подростками, когда Тюльпановы сняли низ в том же доме, где наверху жили Горенки. Валерия еле узнала курортную знакомку. Талия – тростинка, волосы длинные, прямые, но не грубые, а мягкие, шелковые, сама высокая, на голову ее выше, а руки и ноги маленькие, изящные. Валечка Тюльпанова с досадой рассматривала свои умелые и крепкие ладони и пальцы. Они казались ей некрасивыми, не то что у Ани, у Ани – как у Мадонны в Эрмитаже, не кисти рук, а произведение искусства! Окажись на ее месте самолюбивая и вздорная девица, наверняка возненавидела бы «верхнюю» соседку. Но Валя была существом добрейшим, из тех женских натур, какие нуждаются в предмете обожания. Предметом пожизненного обожания и стала для нее Аня. Впрочем, и Анна Андреевна на всю жизнь привязалась к Валерии Сергеевне. Рядом с ней она чувствовала себя защищенной от «низкой жизни», в которой Валя держалась так же уверенно, как Анна – в воде. Не боялась ни наглых приказчиков в галантерейной лавке, ни грубых извозчиков. Эти мужланы с нее никогда не запрашивали лишнего и вежливы были до ласкательства. А кроме всего прочего, Валя умела слушать. Немо, преданно, не ушными раковинами, а всем своим ладным и крепеньким телом, всем лицом, до последнего волосочка на круглых прелестных бровках. И все-таки теперь, когда появилась синяя тетрадь, Валечкой и подаренная, в настоящие собеседники она не годилась. Со всем соглашалась, всем восхищалась, ластилась, мурлыкала, как котенок, сияла милыми, преданными, пушистыми глазами, заучивала наизусть, старательно – все делала старательно! Да и еще и в альбом переписывала. Про самые неудачные ахала: «гениально»! И ничегошеньки не понимала – ни в гениальности, ни в стихах. Анна пробовала сунуться со своими проблемами к брату Андрею, но тот отмахнулся. Ласково, шутливо, но отмахнулся, вникать не стал. Дескать, «наша Анечка удивительно умеет совмещать бесполезное с неприятным». Обиделась, но не очень. У Андрея своих проблем невпроворот. Он так часто болел, что пришлось уйти из гимназии и сдавать курс экстерном.

Остриженные в корь волосы давно отросли; чтобы заплести их в косы, аккуратно и ровно, как требовали в «бурсе», приходилось вставать чуть не на час раньше. Вставать рано Анне, сове и полуночнице, ох как не нравилось. На нее уже стали поглядывать и гимназисты, и студенты, приезжавшие в Царское на уикенды, а у нее все еще не было выходного платья. Даже в театр приходилось надевать мерзкую гимназическую форму. Ни мать, ни Валя помочь не могли. У Тюльпановых детей тоже одевали во что придется: «разночинно». Анна стала присматриваться к приятельницам отца, особенно пристально к самой элегантной; отец в шутку величал эту даму Ариадной Великолепной. Ариадна Владимировна Тыркова – беллетристка, литературный критик и видная деятельница кадетской партии – в ту пору жила в Царском Селе. В ее мемуарах, написанных уже на склоне лет, есть такой эпизод: «…Я год прожила в Царском Селе. Анна была тогда гимназисткой. Она с любопытством прислушивалась к разговорам старших обо мне. Это было еще до моего писательства, но около молодых женщин, если они не уроды, всегда вьются шепоты и пересуживания. "Я вас в Царском и на улице все высматривала, – рассказывала она мне. – Папа вас называл Ариадна Великолепная. Мне это слово ужасно нравилось. Я тогда же решила, что когда-нибудь тоже стану великолепная…" Она имела право сказать: "Так и вышло. Только я вас перегнала". По благовоспитанности своей она никогда мне этого не сказала».