Страница 22 из 30
Николай заметил, как она перекрестилась на-ходу и что-то зашептала, должно быть, молитву.
— Ничего, ничего… как это… — старик, попыхивая трубкой, накинул шубу и — к выходу. — Ничего… Одеваться пошел Мария. Ничего. Ладно… А я в лавку, — подмигнул он и захлопнул за собой дверь.
Юноша смутился. Намеки старика толкали его за перегородку, где вдруг призывно захрустело полотно иль шелк. Кровь юноши на миг остановилась.
— Мария! — перегородку опахнуло полымем, дом исчез, и мимо его взора процвело черемуховым цветом, проплескалось белое видение.
— Милый!.. Ах, какая несчастная твоя Мария…
… И Николай сладостно подумал, что он опять в бреду…
… Когда под окном послышались шаги, Мария, обнимая юношу нагими полными руками, в третий раз сказала, почти крикнула:
— Неужели ты не можешь понимать, что пропадешь в России!.. Такой голод, такой кровь везде… Сразу в сольдат и на война… Ну, оставайся же…
— Нет, Мария, не могу.
— Ах, оставь! — топнула она с брезгливой гримасой. — У меня и так боль… Не понимай, куда деть. Митрий развратник!.. Митрий таскается по чужим женщин… Пфе! Какой дрянь! Так только может допускать необразованни матсь… мужик.
— Как ты могла сойтись с таким?
— Ах, смешной вопрос. Как ты попал сюда? А мой брат лежит в вашей земле? Как старуха, жена Митрий, живет в бане с какой-то ваш чиновник? Как убили ваш царь Николай Александрович? Все не от нас… Судьба. — Шаги заскрипели в сенцах. Мария схватила юношу за руку. — Слушай! Тебе сколько лет?
— Двадцать, — прибавил Николай.
— Мне двадцать один, — убавила Мария. И быстро, задыхаясь. — Слушай! Мы бросаем все, бросаем Митрий, бросаем мой отец, едем в Ревель. В Ревели у меня родня, деньги… Слушай! У меня там дом… Дядя умирает и присылал мне письмо… Слушай, Коля! Мы будем без нужда, ты служить, я могу поступать в больниц. Не бегай в Россию, молю тебя, как бога Христа!.. Скоро большевики уйдут, мы поедем к твой родитель. Ну, милый, ну… — Она тормошила его, заглядывала в его глаза безумными глазами. — Ну, ну!..
Юноша менялся в лице; да и нет, клубясь, свивались в его душе как змеи, и вот одна змея подохла.
— Нет, Мария! Бегу, — ударил он резко, как ножом. — Прости меня.
Из ее груди вырвался хриплый стон, она с ненавистью оттолкнула его и проплескалась в белом полотне за перегородку, крикнув:
— Откройте дверь отцу!
В комнату вошел Ян со связкой баранок. Из кармана его шубы торчало горлышко бутылки.
— Ого-го… А ну, давай гостю кофей.
Когда, застегивая последнюю пуговку черной кофты, показалась Мария, старик пристально посмотрел на дочь, посмотрел на юношу, сказал:
— Снег пошоль… Метель… Троф возить плох, — и глубоко вздохнул.
За кофе угощались наливкой, говорили о пустяках. Старик все еще поглядывал вопросительно на дочь, но лицо Марии казалось спокойным, замкнутым.
— Бегут, которые, бегут плохой, — сказал старик, разливая по рюмкам вино. — Эстис очень рабочий надо. Хороший жизнь тут. Чтоб здорофф… Дурак бежит. На Пейпус — смерть.
И еще что-то говорил старик, грустно говорила Мария, но юноша плохо слушал: все пред ним обволакивалось туманом, уплывало в сон, в мечту: вот он, покачиваясь, стремится куда-то вдаль, возница-эстонец гнусит на лошаденку, фольварки, чужое небо, рощи, нерусский снег, Пейпус-озеро; кудряш-ямщик присвистнул, гикнул, гривастые кони мчат — бубенцы еле поспевают блямкать — мужичьи бороды, мужичьи избы, Баба-яга на помеле, мужиковские седые церкви, раздольные снега, скирды неумолоченных снопов и навстречу тройка. — Сын!
Мария вздохнула.
— Пей, — сказал старик.
— По вашему лицу, я знайт, о чем вы думаль, — сказала Мария, еще раз вздохнув.
Юноша перевел на нее далекие глаза. Ему не хотелось пробуждаться.
Глава 17. «Да, да, да, домой».
Он вышел вечером. Ему нужно дойти по дороге до свертка в лес, спуститься под гору к речке: там, у мельника, жили Надежда Осиповна Проскурякова и Павел Федосеич. В сущности ему не для чего видеть их. За последние дни он весь в бреду о бегстве. Ему нет дела до остающихся здесь, и чужая судьба теперь не может его тронуть. Разве повернуть домой? — Нет, прощусь. Все-таки любопытно.
Дорога миновала рощу и пошла полого вниз. Оголенный кустарник, как борода с усами, обрамлял оба берега речонки. Зачернела колченогая, присевшая на бок мельница. Навстречу из кустов — фигура в большущей шапке. Поровнялись.
— Это Цанкера мельница?
— Да, — сказала фигура. — Батюшки, да никак вы, Коля Ребров?! Смотрю, смотрю… будто бы он.
— Сережа! Неужто вы? Ну, как ваш отец, Карп Иваныч?
— Помер. Не очень давно помер. В тифу. — Бледнолицый Сережа снял шапку, перекрестился, потряс головой и завсхлипывал. — Все добро наше растащили. Все семь возов… То солдатишки, то чухна. Да и так изрядно прожились. Теперича ничего у меня нету, по дому сердце болит, по матери… Вот у мельника служу, у Цанкера. Гоняет как собаку, — он отвернулся, глядел кособоко в снег, вздыхал.
— Куда ж вы, Сережа?
— За сеном, — взмахнул он веревкой. — Вот тут недалечко. Лошадь надо выкормить, да завтра в больницу квартирантку нашу везти.
— Не Надежду ли Осиповну?
— Ее.
Когда Николай Ребров вошел в дом мельника, его шибануло густым спертым духом. У стола, весь в серой колючей щетине, сидел ежом мельник, он глядел в толстую тетрадь и щелкал на счетах. С печи несся здоровенный храп, и торчали в неуклюжих рваных валенках чьи-то ноги носами вверх. Николай поздоровался, об'яснил, зачем пришел. Мельник не сразу понял, сердито оторвался от дела, переспросил и кивнул на соседнюю комнату:
— Женчин там. Хворый. А это Павел, водка жрал. Тяни за нога, спит.
— Не сплю, не сплю… Кто пришел? — раздалось знакомо.
Валенки зашевелились, описали ленивый полукруг и, поставив пятки вверх, покарабкались с печи. Их возглавлял широкий жирный зад, едва прикрытый рваными штанами, за задом ползла спина в вязаной синей кофте, рыхлые бабьи плечи и вз'ерошенный затылок. Валенки пьяно пошарили приступку и, как два бревна, громыхнули в пол — звякнула на чайнике крышка.
— Павел Федосеич! А это я… Навестить пришел.
— Вьюнош!.. Как тебя… Миша… Ты?
— Я Николай, Павел Федосеич… Николай Ребров.
— Ну да, ну да… Ах ты, братец мой!.. — обрюзгший чиновник приятельски тряс юношу за плечи и безброво смотрел в его лицо заплывшими, блеклыми глазами. Переносица его ссажена, на ней висел отлипший пластырь. — Ах, ах, ах… Пойдем к ней… К старухе пойдем… Она больна, брат, больна, больна. Вспоминала тебя… Как же, как же… вспоминала, — и он потащил юношу в другую комнату.
Хозяин вновь защелкал костяшками.
— Эй, Осиповна!.. Мать-помещица!.. Умерла, жива? Гостя привел. Ну-ка, гляди, гляди… — тонкоголосо суетился Павел Федосеич, зажигая лампу.
Старуха подняла от подушки голову, шевельнулась, клеенчатый диван хворо заскрипел.
— Коленька! Вот не ожидала. Ах, Коленька… Приходится помирать на чужой земле.
— Другой раз не бегай из России, мать, — наставительно сказал чиновник, оправил подтяжки и семипудово сел на край дивана.
Диван крякнул, затрещал и смолк.
В комнате было грязно, по облупившимся стенам гуляли тараканы, в углах грудились набитые мукой мешки.
— Завтра в больницу, Коленька.
— В больницу, в больницу… Хворает она, как же… — поддакивал чиновник, косясь на окно, где стояли припечатанные сургучом бутылки.
— А из больницы в гроб… Ну да ничего, я не боюсь… Был бы Дмитрий Панфилыч счастлив… Ах, какой он хороший, Коленька… Ах, какой редкий человек… Денег мне прислал… — И чтоб перебить забрюзжавшего Павла Федосеича, нервно, приподнято заговорила. — Будете, Коленька, в России, кланяйтесь всем знакомым нашим… Пусть вынут меня из могилы, домой везут… Да, да, да, домой…
Павел Федосеич раздражительно отмахнулся, неуклюже, враскарячку подошел к двери и закрыл ее. Потом на ухо юноше:
— Бежишь? Шепни тихонько, чтоб не слыхала она.