Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 6

С этого момента своей курортной жизни Ларион твердо решил держаться от этих опасных женщин подальше. Но его уже приметили, улыбались, стали узнавать. Проходу просто не давали. А самое, оказывается, страшное — хоть прикидывайся умным, хоть прикидывайся дурачком, — забавницы только пуще смеялись-веселились. Успокаивался от всеобщего веселья — и то ненадолго — лишь когда загорал на берегу реки, вдали от пляжа. Благодать! Но стоило ему — бочком-бочком — появиться в столовой, — опять начинали теребить за руки, как полюбившуюся куклу, дергали за ворот, строили рожки, норовили погладить. Да все по-разному, некоторые отчаянницы даже лезли целоваться. Он не знал, куда деваться, ругал себя, что не послушался маму и приехал один и, в конце концов, как ни крепился, однажды не выдержал: разревелся прямо на веранде, у шахматных столиков, где сгрудились старики-отдыхающие. От досок, правда, никто не отошел, как прилипли, но те же самые веселые мучительницы окружили его и принялись утешать. Гладили, словно малую собачку, обнимали, ласкали, облепили-обчмокали. Стыд от своей беспомощности опять жег его, но отчего-то было и приятно: жалели-то совсем не так, как мама. Та птенчика, вывалившегося из гнезда, назад укладывала, а здесь… И как-то сразу перестал их пугаться. Успокоили, утешили — потом даже прощался с кем-то за руку. Чего-то поняли? Ларион никак не мог опомниться от такого счастья: до того легко и приятно вдруг себя почувствовал. Ну и пусть, что нескладным уродился, из рук всё валится, — не стоило из-за этого переживать: главное, оказывается, рядом мог быть кто-то — кроме, конечно, мамы, — кому его беды не безразличны.

И вот как-то вечером, когда стемнело и в летнем клубе перед фильмом становилось уже тесно — подваливала разряженная публика, — к Лариону, скромно примостившемуся на крайнем ряду, подсела, словно невзначай, теплая полненькая женщина и по-особому, по-женски (он-то сразу раскумекал!) прижалась. Замелькали титры, он покосился на соседку и обмер: это была та самая, которая едва не забодала его тогда в жуткой беседочной кутерьме. Весь фильм Ларион проерзал: может, убежать, спрятаться? Но сидели плотно, жарко, а подняться нагло, всех растолкать, вырваться из жаркого плена — стеснялся; да и какой еще номер могла выкинуть озорница! Впрочем, едва свет на экране погас, а в зале зажегся, он тут же с облегчением встал, но и шага не сделал. “Вам понравилась картина?” — спросила она, заслонив путь. Он растерялся, но ответил. Так и завертелось.

После сеанса прогуляли до полуночи — никак не могли расстаться. Потом было даже стыдно за себя: не тянули ведь его за язык, не заставляли плести околесицу: молол первое, что попадалось на ум. Эх, знала бы тогда Фая, как сложится у нее потом всё со свекровью, стала бы слушать россказни будущего жениха про их домашнее с мамой житье-бытье? Может, она только вид делала, что интересно ей всё это, просто так подбадривала, завлекала? А он-то радовался…

Эта коварная мысль неприятно его взбаламутила. Ларион покраснел, отчетливо вспомнив, о чем рассказывал тогда Фае: как купил ботинки, с расчетом, чтобы на два года хватило, как через неделю на одном из них отлупилась подошва и пришлось чинить в мастерской, как копили с мамой деньги на телевизор, но всё равно оформили его в “кредит”, как мама ухаживает за ним и поит молоком с медом, когда он простужается, как гудит на кухне колонка, как взялся однажды скоблить паркет в коридоре и задел плечом полочку, где лежат ключи и ему прямо на голову свалилась — смешно! — склянка с зеленкой, как однажды обгорела на солнце спина и мама втирала ему в обожженные места какую-то пахучую мазь и на пруды ходить одному строго-настрого запретила… Разве это могло серьезно интересовать Фаю?

Но в тот вечер всё воспринималось по-иному. Он говорил, а Фая вроде подбадривала его суматошные речи ласковым взглядом. Ах, как нежна была чуть колеблемая ветром июльская чернота! Невдалеке бесновалась пьяная танцплощадка — разноцветные блики, отбрасываемые гирляндами крашеных лампочек, окатывали Фаю холодным светом.

Ближе к полуночи Фая стала позевывать, и Ларион потерял нить разговора, растерялся, раз сплюнул, два, повздыхал и стал смотреть куда-то в сторону, проклиная себя и свою неумелость. И чувствовал двойную неловкость: в теле вдруг проснулась и забродила ломкая, доселе незнакомая ему сила, пугаясь которой, вдруг затрясся и затрепетал воробышек под сердцем. Ларион ощутил прикосновение шелковых женских пальцев — миг, и Фая уже направилась к себе. Бросила! Шла, шла — и вдруг порывисто обернулась, махнула рукой. Еще секунда — и исчезла в прочерке аллеи. Он долго глядел в черный ветвистый пролом, следил, как покачивались под белым платьем полные бедра. Назад, в корпус, еле доплелся. Добрел до палаты, повалился на койку и — что там металлический храп здоровяков-соседей! — проспал десять часов, как убитый. А на следующий день привычное одиночество, с которым вроде бы навсегда свыкся, показалось таким невыносимым, что только умылся и оделся, как тут же кинулся разыскивать Фаю. И всё счастливо повторилось: гуляли вместе, но он уже больше молчал, говорила Фая. Рассказ ее завораживал, слова сплетались в сеть, которая сковывала движения, стремила в одну сторону, отчего Ларион то и дело задевал спутницу. Не в силах глядеть куда бы-то ни было еще, он не отрывал радостных глаз от Фаиного лица, пронзенного солнцем, слушал и сопереживал так, будто не ей, а ему надоела эта ужасная работа, не она, а он целый день парился в тесной кабинке под закопченым потолком. Фая рассказывала — а в его ушах уже гудел звон, в который сливались скрип натруженных лебедок, грохотанье станков, визг резцов, которыми угрюмые токаря скоблили металлические палки, вертевшиеся в патронах, яростный мат слесарей. И не ее, а себя хотелось ему видеть в заводском промышленном аду, задавленного после смены усталостью и жарой, тяжело спускающегося по шаткой лесенке. Он, Ларион, всё стерпит. Женщину, которая шла сейчас с ним, держала за руку и тихонько вела за собой, хотелось беречь, лелеять. В воображении возникала мрачная картина: вот Фая идет по цеху, а рядом — звери в мужском обличье: каждый норовит пихнуть, ущипнуть, а она колотит по кобелиным мордам, но всё слабее, слабее… А тут еще начальница вызывает — и от нее никакого покоя: не может простить Фае чугунную заготовку для редуктора, что выскользнула раз из креплений и помялась…

Но вот Фая веселеет — и Ларион начинает улыбаться в ответ, будто обратное зеркало. И безумно смешным уже кажется крик ее начальницы — “Уволю!”. И покоряет безупречная женская логика: ну, в самом деле, кого эта дура посадит в кабину вместо Фаи, где еще найдет такую, как она, согласную работать за гроши? Про технику безопасности пускай лучше попечется. А то развела бардак — под новый год электричество вырубили, а кран застыл у входа в раздевалку и груз завис прямо над дверью!… Фая и Ларион долго и мучительно хохотали. И впрямь видик: мужики-то, герои, сигают, как крысы, под грузом, спокойно, по-человечески зайти боятся…

Фая описывала все это живо, увлекательно, посылала Лариону улыбку за улыбкой, и тот (хоть и поклялся себе с утра не навязываться спутнице с откровениями) всё чаще перебивал ее и рассказывал о том, какой красивый у них город, особенно по праздникам, в часы салюта, о том, как он однажды рискнул, пробрался вслед за мальчишками на чердак и смотрел на небо прямо с крыши. Ларион не заметил, как опять начал хвалиться: и клиентами знаменитыми, которых доверяли обслуживать на участке, разносить им телеграммы и вручать лично, и мамой, которую наградили медалью перед уходом на пенсию.

Так пробродили они с Фаей и этот день, и другой, и третий. Разлучались лишь на ночь да в столовой. А в остальное время купались на Волге — и теплоходы приветствовали их трубным ревом. Или еще играли в настольный теннис, и Фая терпеливо учила его управляться с ракеткой. А вечерами обязательно вдвоем появлялись на танцплощадке. И уже не так подшучивали над ними, а если и поглядывали, то как-то по-новому, по-серьезному.