Страница 4 из 30
Тихая пристань. Чудес и перемен она не ждала, они могли быть только к худшему. Дни, недели, месяцы катились.
О дочери она забыла: не думала, не вспоминала.
Во сне она иногда видела свою дочь: маленькая девочка лет трех, такой Марину забрали родители Алексея из лагеря где-то перед войной.
Сиротка до смерти пуганула бабушку, которая было затеяла безобидную игру, шла коза рогатая, тю-тю-тю, сю-сю! Мариночка в ответ разгонисто, сноровисто, свирепо устремила в глаза растерявшейся бабушке растопыренные пальцы, указательный и средний (сложился символ — V, победа!), при этом еще присовокупила несколько слов, сплошная, смачная феня (что вы хотите, классическая лагерная шутка! мы из лагеря), бабушка — шарахнулась, глаза на лоб скаканули, нет продыха, словно в поддых от души врезали, забулькала, заурчала, как испорченный унитаз, синеет, готова концы отдать.
— Не бзди, ё…ая в рот! — визжала крошечная бандитка, патентованное, ортодоксальное дитя лагеря; залилась злым, грубым, неприятным, торжествующим, отнюдь не детским смехом, глазки Алексея, голубые, но злые; непонятным волчком вертелась, никак не успокаивалась. Сюрприз. И это называется невинное создание? Крепко приложила уркаганистая сиротка, чуть не загнала бабушку в инфаркт. Видать, в те годы московская интеллигенция еще не знала прелестей лагеря, темна была: еле в себя пришла бабушка, еле опомнилась. Весело было нам.
Пришлось почесать затылок, что делать? А что оставалось интеллигентной бабушке? Надо бы по-лагерному, еще слово, и будешь горбатой! Но не сечь же малютку. Значит, а куда деться, осторожно, усердно, кропотливо, целеустремленно переучивать? Смотреть в оба. Коррозия души не должна зайти слишком глубоко, не всё потеряно, еще ребенок. Начался роман воспитания, терпеливо преодолевали прекословие, выдавливали уродства и весь этот регрессивный лагерный постмодернизм, каплю за каплей; пошло репрессивное давление культуры, правил приличия, цензуры, цивилизованных норм — нет, разумеется, не секли маленького бесенка, как Сидорову козу, дурь розгой не выбивали, пасли, перевоспитывали, повышали интонации голоса, надо находить слова, цепляющие, царапающие сердце, строжить, строжить и строжить, лапочка, радость наша, так говорить плохо, неприлично, гадко, пришлось на культуру натаскивать, на приличную детскую классику: Айболит, Бармалей, Дядя Степа, Мистер Твистер.
Здравствуйте, я ваша тетя, новая страница истории, тут как тут, мутно небо, ночь мутна, перелистнули страницу. Да как не заметить, очень даже заметили. Чейн—Сток, 5 марта 1953 года, сгустился мрак по всей земле, умерло солнце — Солнце Сталина, а говорили, все говорили, что он бессмертен, не вообще, символически бессмертен, как Ленин, вечно живой, а физически бессмертен, при этом в свое оправдание говорили, что грузины долго живут, очень долго, практически не умирают.
Сияющий, зияющий мрак! Известие прокололо, пронзило навылет душу, прожгло, и она почувствовала, что состарилась по крайней мере на добрые 10 лет. В состоянии нервного подъема, обуреваема каким-то демоном, даже не наведя марафета на морде, не до марафета, она вылезла на трибуну без приглашения, выла на митинге, обалденная, страстная, рыдающая речь, зарыдало и всё тело митинга, ревом ревело, те, кто ее здесь знал, не догадывались, какой она пламенный, вдохновенный оратор.
Она не ошиблась — всему конец, конец великой эпохи, ураган захлебнулся, сошел на нет. Интуиция, нюх, историческое чутье, если не считать короткого периода, когда она, как шальная и шальная, любила Алексея, никогда ее не подводили. Всё, чему она посвятила жизнь, - псу под хвост. Худо, худо, ложись и помирай.
Потом, после митинга, Анна Ильинична одетая валялась на кровати, нашло, накатило, буря в душе, страшенная, и от бури черные круги перед сухими глазами, с головой неладно, ощущала физически, как внутри ее сгущается тьма, мучилась, чугунная, свинцовая боль, раскаленный обруч беспощадно сжимает голову, боль, боль, кому дано понять эту боль? То ползут, то скачут прокаженные мысли, не подбираются, теряются слова — барахталась в словах, жива! я жива! Жива! Найденные слова тут же дробятся на части, дыр, быр, щур, и рифмуются между собой ладно и складно, хаос, смута, мозга за мозгу зацепилась, что-то мешает сосредоточиться, занедужила, на крючок села, не сойти, пытка истиной, — знаете ли вы, что такое пытка истиной?
Казалось вначале, что это еще не приступ, справится, отвращение к жизни, надо взять себя в руки, может, выйти на улицу, там свежий бодрящий воздух, прошвырнуться, проветриться, лучше чашечку кофе, без кофе она не человек, согрею, всё пройдет само.
Расстрелян Алексей! Держите меня, а то я сорвусь с цепи, такого наговорю! Жуй два! Убиты все, все, кто творил своими руками нерукотворный, в белом венчике из роз, прекрасный Октябрь. А царствию Октября не будет конца! Точка! Революция сама пожирает своих детей. Закон. Это всегда! Она, она, товарищ Анна, ускользнула от расплаты, случай. Она жива! А зачем?
Вся в раздрыге. Хаос и смута. Трепет и страх. Метель метет, метель метелей, буран, зачумленность, тяжелые шаги Командора, круговерть, настоящие корчи на вертеле галопирующей с ветропросвистом истории, раскололся, разваливается космос, сало капает, капает, всё в огонь капает, кипит и пенится, смрад и запах серы. Она перед вечно молчащим Сфинксом, надрывно блажит: За что? Ответь! Нет ответа. Болевые, огненные иглы вонзаются, пронизывают насквозь мозг.
И вдруг — озарение, видение недоступное уму, ощущение жуткого невыносимого счастья. Революцию в белых перчатках не делают. Левый курс, индустриализация, Малевич, “Черный квадрат”, великие стройки, без всякого “психоложества” (Маяковский) и всей буржуазной мути, подменяющей реальность, затем жесткие, стальные объятия конструктивизма, конструктивизм без берегов и всех мастей, ГОЭЛРО, Днепрогэс, Беломорканал, Россия преобразовалась до неузнаваемости, сдвинулось с места, люди, люди стали другими, тоталитаризм формы, обуздывающий хаос, победа культуры над хаосом, победа над природой, над смертью, последним врагом всего живого! Она больна от этих въедливых, липких мыслей. Нет эксплуатации человека человеком, нет классов, нет частной собственности, страшной язвы цивилизации. Наш паровоз летит вперед, в коммуне остановка! Существует лишь одна истина, великая, высшая ценность: история! Вне исторической перспективы нет истины, нет добра и зла. Будущие поколения должны быть счастливы, их счастье куплено дорогой ценой, они и права не имеют не быть счастливы, просто права не имеют, да, да! не имеют!
И опять неодолимый, тяжелый, густой непроницаемый мрак: темно, как у негра. Она подолгу смотрела в одну точку, тяжело, нехорошо задумывалась. Само не прошло, нервный срыв, она начала неожиданно для себя выть, как хлысты, как волки в полнолуние, вопль пугающий, сражающий; от крика стихала боль, укорачивалась, уходила, на время прекращалась, она продолжала бессюжетно выть ошалелым волком, уже не соображала, не соображала, где она, что с ней, разбудила соседей, сердобольные соседи вызвали скорую.
Она попала в психиатрическую больницу, с головкой плохо, дрянь дело, голос Алексея из вечности: — Quantum satis. Оказана медицинская помощь, уколы, таблетки, опять умиротворяющие уколы, удвоенная доза, усугубляли беспощадно дозу, превращали больную в овощ, чтобы всем ужасно не мешала существовать на этом свете, окружающему населению нельзя без отдыха слышать этот вой. Врач-психиатр из ссыльных, желчный, озлобленный, нехороший человек, вообразил себя гениальным Фрейдом, говорил гадости, таких садистов давить надо, во всяком случае гнать в шею из медицины, запретить работать по специальности; видя эти тяжелые, мутные глаза затюканной троцкистки, считал, что из мути подсознания болезнь надо перевести в сознание, недуг пройдет; глядя в глаза, отпускал смачно, со вкусом шутку (хороша шутка!), что ее болезнь в том и заключается, что она слишком любит советскую власть, которая ей крепко врезала, душа повреждена идеей, которая ее когтит и мучит, мучит денно и нощно; так и говорит несчастной пациентке: