Страница 1 из 3
Лидия Чарская
Левушка
I
Уже который день стояли на Бзуре в холодных окопах. Офицеры и солдаты скучали от бездействия. Бывали правда мелкие дела и частичная ленивая перестрелка. «Он» тоже притих и лишь изредка посылал частичный гостинец в виде тяжелого «чемодана», вырывающего огромные логовища в земле, или баловался пулеметами. А то взрывались розоватые облачка шрапнелей да трещали ружейные залпы. Но больше выжидательно молчали. С наших позиций «его» было хорошо видно, особенно из траншей пехотного полка, где служил Левушка.
Лев Геннадиевич Струйский, балагур каких мало, молодцевато носил свои подпоручичьи погоны и лихо заламывал на затылок мохнатую папаху, сменившую фуражку защитного цвета. Русокудрый, румяный, свежий и жизнерадостный, Левушка пришел на войну, как на праздник, и воспринимал с редкой стойкостью все её жуткие впечатления. Его живые глаза горели воодушевлением, крепкие зубы сверкали в улыбке, да и ямочки на румяных щеках, казалось, сияли тоже, как глаза и зубы.
Левушка был любимцем семьи, солдат и однополчан-товарищей.
— Левушка — наше красное солнышко, — шептала старушка-мать, гладя, бывало, высохшей рукой румяные щеки своего двадцатитрехлетнего любимца-сына.
— Левка — не брат, а прелесть! — кричала хохотушка-сестра Катя, повисая у него на шее, еще там, дома, когда он приезжал к ним гостить в Липки в редкие дни отпуска.
— Славный наш Левушка, — говорила старшая Зоя, уже начинающая блекнуть девушка.
И младший брат Вика, еще кадет, замечал важным ломающимся кадетским басом:
— У Льва счастливая судьба: всеобщий любимец и баловень. А все потому, что молодчинище.
— Что и говорит — бабушка наворожила! А вот я его терпеть не могу. Зачем дразнится зачем изводит?
Это уже говорила сиротка Феничка, дочь бывшего управляющего, которую после смерти её отца приютили в семье Струйских.
Да, Левушка действительно дразнил милую маленькую Феничку с черными глазками, с маленьким, словно обиженным ртом. Сначала, еще в детстве, он отнимал игрушки и деспотически главенствовал в играх, потом, когда подросли, смущал и изводил уже по-иному:
— А ведь Феничка влюблена. Мама, Зоя, Катя, посмотрите! Или вы не замечаете? Видите, как краснеет она каждый раз, что Картошкин входит в комнату. Фи, Феничка! У вас дурной вкус. Право, дурной! Будете мадам Картошкина. Какой ужас!
Картошкин был худой, длинный управляющий Липок, небольшого именьица Струйских, лежавшего близ Луги, безнадежно и упорно влюбленный в Феничку.
Она искренне злилась на насмешки Левушки и чуть не плакала от досады.
Милая Феничка! Что-то она теперь? Что сестры, Зоя и Катя, и мамочка, проливавшая бесконечные слезы пред отъездом Левушки на войну.
II
Было студеное январское утро. В окопах разводили маленькие костры и грелись вокруг них, как могли. Говорили о том, что у «него», в нескольких стах шагах по ту сторону заледеневшей реки, куда лучше; будто в «его» окопах, ровно в горницах, убрано: и ковры, накраденные в фольварках у окрестных помещиках, и чуть ли не пианино, добытое тем же путем. Впрочем, говорила больше молодежь, а старые солдаты усмехались скептически:
— Ишь, выдумывают тоже!.. Поди-кось, они корни древесные жуют — жрать им нечего, а вы — пьянины. Небось, пьянины-то в голове у тебя, парень!
— Никак нет, дяденька, потому как никаких пьянин в головах таперича иметь не полагается. Все как есть черезвые на подбор, — бойко под общий хохот отшучивался молодой солдатик.
— А ну-ка, братцы, давай-кась я поддразню «ево»! — обратился он к товарищам и прежде нежели подоспевший к группе подпоручик Струйский, мог остановить храбреца. Солдатик пулей вылетел из окопа на низенькую насыпь. Здесь, приложив руки ко рту трубкой, он закричал, сильно напрягая голос:
— Эй, немец-перец, колбаса! Как тебя? Гутен морген! Ступай к нам, коли жив еще, чай пить в окоп.
— В о-о-окоп! — повторило вдоль берега эхо. На неприятельских позициях видимо расслышали, зашевелились. Откуда-то из земли показались сначала головы в касках, а потом и дула винтовок.
— Назад, Семирякин, назад! — скомандовал Левушка.
Но солдат, прежде чем снова спрыгнуть в окоп, низко поклонился в «его» сторону в ответ на потрещавшие выстрелы.
— Ишь, тварь неблагодарная, колбаса протухлая! Его честь честью добрые люди приглашают, а он заместо спасибо ишь тебя чем… Ну, постой же ты! — и, схватив первую попавшуюся винтовку, Семирякин выстрелил.
— Господа, поздравляю: дождались дела. Нашему батальону выпала честь первому пробраться за темнотой к тем восточным окопам и взять их, во что бы то ни стало, в нынешнюю ночь, — произнес маленький плотный батальонный командир, обращаясь к офицерам своей части.
— Ночь по-видимому будет благоприятная, безлунная… Только бы их проклятые прожекторы не подгадили дело! — и капитан Рагужин, ротное начальство Левушки, обвел большими близорукими глазами небо.
— Господа, я предлагаю желающим отправиться с наступлением темноты в секрет, снять неприятельских часовых и подать сигнал в удобный момент к атаке, — снова проговорил батальонный.
— Я… разрешите мне! — вырвалось так непосредственно у Левушки, что сам он сконфузился, а окружающие его товарищи невольно рассмеялись.
Молодой офицер не раз уже исполнял поручения начальства и всегда успешно. Глядя в это молодое лицо, как-то верилось в благоволение к нему судьбы, в его счастливую звезду.
— Но позвольте, господа, и другие бы не прочь и я, и Лаврицов, и Никольский, — произнес Черемицын, друг и приятель Левушки, которому не менее Струйского хотелось попасть в опасное ночное предприятие.
— Прекрасно, прекрасно! И вы, вы и Струйский… Ступайте с Богом и сигнализируйте, когда будет все кончено с караулом. А теперь пожалуйте сюда! Вот ваш надлежащий путь по плану, — и, развернув на спине ближайшего к нему солдата карту, батальонный стал водить по ней карандашом.
Левушка и Черемицын следили за движением его зоркими, внимательными глазами.
Потом, когда ушел батальонный, до самого наступления сумерек Левушка писал письмо в окопе на своей походной постели. Когда Черемицын позвал его пить чай с сухими черными походными сухарями, Левушка взглянул на него большими глазами и заговорил тихо чуть слышно:
— Вот, Ваня, если того… если убьют, отвезешь в Липки, с образком вместе, которым мать благословила. И письмо, и мои трофеи. Кате я обещал немецкую каску. У Тарасова, моего денщика, возьмешь ту, которую я добыл в последнем бою с головы убитого мной офицера. Ты знаешь… Отвезешь все сам в Липки, если меня того… Понимаешь?
Но Черемицын только махнул рукой на эти слова.
— Вздор болтаешь, Левушка! Жить тебе да радоваться, а ты… Глупый ты, глупый, Левка! И меня только зря пред делом расстроил, да и себя не радуешь! — и он дружески хлопнул товарища по плечу.
— Нет, а ты все-таки дай слово, что исполнишь, — настаивал Струйский, и строго было сейчас его обычно веселое лицо.
— Тьфу ты! Да что же ты меня на медленном огне поджаривать хочешь? Ну, да ладно, сделаю, что хочешь, на Марс, на Большую Медведицу, на чертовы рога съезжу, только отвяжись от меня, ради Бога! — вышел из себя окончательно Черемицын, и спохватился через минуту: Но ведь и меня убить могут: и я с тобой в одно «дело» иду. Может быть, меня пораньше тебя пристукнут…
— Не пристукнут! — уверенно сорвалось с губ Левушки, и он уже снова весело улыбнулся. — Не пристукнут, — еще увереннее повторил он и вдруг запел свою любимую арию:
— В бо-о-ой! — где-то протяжно и жутко протянуло эхо.
III
Шли в темноте, крадучись, бок к боку, чуть ли не затаив дыхание, нога к ноге. Иногда только зловещий шепот фельдфебеля Курицына третьей роты своеобразно подбодрял неловких, отставших, споткнувшихся или зацепивших штыком за штык соседа.