Страница 10 из 13
Нельзя было подобрать людей более несхожих, чем князь Василий и Фиораванти. Князь был весь во власти того дьявола, который соблазнил праматерь Еву вкусить от древа познания добра и зла, обещая ей, что она со своим Адамом будут «как боги». От древа она вкусила, но никакого познания не получилось, но, наоборот, узнали прародители лишь неутолимую тоску по знанию, которую и передали своим неуютным, беспокойным потомкам. Фрязин же смотрел на огромный мир как на арену, где можно при известной ловкости ухватить немало доброго. К добру и злу он относился с полным равнодушием. Если ему приказывали за деньги разрушить старый собор, он разрушал, приказывали ставить новый – он ставил, стараясь только о том, чтобы ему от всех этих дел было побольше выгоды.
– А тебе так и не довелось шкуру моего последнего медведя видеть… – сказал князь Андрей. – Перевидал я их довольно, а того чудушки видеть еще не приходилось! Поверишь ли, как встал он на задние лапы да пошел на меня – ну, думаю, князь Андрей, молись скорей Богу да с вольным светом прощайся!.. Но все же не сплошал и так-то ловко поддел на рогатину, что любо-дорого… Стеша все ужахалась, как я перед ней шкуру-то расстелить велел.
Фрязин, плохо понимая живую речь молодого князя, думал о своих пушках, которые он впервые попробует на стенах новгородских, а в душе князя Василия вдруг буйной вьюгой заиграла грусть-тоска: нет, ничто ему теперь не мило на свете, ничего ему в жизни не нужно! Нет ее – нет и жизни. И он стиснул зубы, чтобы не застонать…
И молчала ночь, и снежинки все гуще покрывали эти тысячи спящих по белой земле людей, и крупы лошадей у коновязей, и лапы старого бора. Где-то вдали опять завыли волки.
– Да что ты голову-то повесил?.. – вдруг с улыбкой посмотрел на князя Василия его друг. – Или на Москве зазнобу какую покинул? Ну, ничего, не горюй, скоро назад вернемся!
VII. Конец сказки старой
Чуть засерело за темными лесами, как над спящим станом запел рог и по опушке бора встала из-под снега московская рать. Под снегом было куда теплее, чем теперь на морозе. Вои стряхивали с себя белые, пахучие пласты свежего снега, притопывали лаптями, размахивали руками и переговаривались хриплыми со сна голосами.
– Гоже, баять нечего!.. А дома на печи с бабой куды лутче… А, Васьк?..
– А лошади-то, лошади-то, гляди, ребята!
Кони, понурившись, стояли у коновязей, и на спинах их лежали богатые белобархатные попоны…
И зашумел стан. Помылись маленько снегом, для прилику, покрестились на восток, поели толокна с сухарями, и завоеводчики поскакали по своим местам строить полки на поход. Еще немного – и по занесенной снегом дороге полки медлительно двинулись вперед. Идти было неспособно, бродно. Особенно тяжело доставалось головному полку, который проминал дорогу для всех. Но снег перестал, тучи расчистились, засияло солнце, и радостно стало на душе у всех при взгляде на этот белый, чистый, сияющий мир. Упоительно пахло свежим снегом. Ни единого следа зверя или птицы не было: все живое, боясь показать след, отсиживалось в крепях. На языке звероловов это называется мертвой порошей…
Шли с охоткой. Прошли Волок Ламский, прошли Старицу, подошли к Твери. Еще недавно, казалось, видела Москва под стенами своими полки Твери и Литвы, а теперь в Твери без разрешения великого князя московского и дохнуть не смели. Из всех попутных городов выходили полки, чтобы подстроиться к московской рати и идти – хотя бы и без большой охоты – на дело московское, которое все больше и больше становилось делом всей Руси… Прошли бойкий Торжок и вошли, наконец, в Деревскую пятину Господина Великого Новгорода…
Черный народ, ютившийся по непыратым деревенькам, затерявшимся среди необозримых лесов и снегов, старался при подходе полков схорониться в крепи: грабили и жгли мужика все, свои и чужие, одинаково. А которым схорониться было некуда или некогда, те выражали знаки подданничества. Черный народ новгородский совсем не огорчался походом москвитян: свои бояре надоели досыта поборами беспощадными – крич от них стоял по всей земле новогородской…
– И годно им!.. – говорили, поеживаясь от морозца, мужики. – А то, ишь, волю-то забрали…
Но все же, когда можно было, они старались показать москвитянам, что и они тоже не лыком шиты.
– А ты што думаешь? – говорил какой-нибудь республиканец на привале москвитянам. – У нас хлеба нету, а благодати – слава Тебе, Господи! Вот недавно отец Савва, что на Вишере обитель себе ставит, выпустил свою лошадку попастись. Бес напустил на ее ведмедя, и тот съел ее. Купил старец, делать нечего, другую. И ту съел зверь. Тогда Савва, осерчавши, связал ведмедя молитвой и повел его в Новгород к судьям. «Вот, – говорит, – судьи праведные, зверь сей обидел меня дважды, и я требую суда на него». И обсказал все, как и что. Судьи подумали, подумали да и говорят: «Поступи с ним, отче, как знаешь…» И старец решил: так пусть-де он поработает на мою обитель за лошадей, которых он у меня съел. И ведмедь так до самого окончания постройки и возил для старца бревна из лесу…
Тогда каждая земля только свою святыню блажила. Поэтому москвитяне и тверяки слушали республиканца недоверчиво.
– Охо-хо-хо-хо… – вздохнула какая-то борода. – Мели, Емеля, твоя неделя!..
Все засмеялись. Но чесать языки было уже неколи: трубы играли поход. И, запалив для острастки деревню, полки потянулись по снежной дороге в хмурые зимние дали, а новгородец долго смотрел им вслед и чесал штаны: что там ни говори, а охальник народ москвичи эти самые!..
И вот вдали над белой гладью мертвого теперь Ильменя засияли наконец главы Софии Премудрости Божией. Над белыми равнинами загудели «могучие бубны, и воины закричали одушевленно: керлешь, керлешь…» – что по-московски значило: «Кириэ елеисон…» [11] Но весь этот бранный шум был уже совсем не нужен: новгородцы и без того были уже напуганы приближением силы московской. Правда, город, как всегда, баламутился: если в одном конце «целовали Богородицю, как стати всем, любо живот, любо смерть за правду новгороцькую, за свою отчину», то в другом целовали другую Богородицу, как верой и правдой служить и прямить великому государю московскому. Но все чувствовали, что дело идет к развязке…
Головной полк в бранном шуме надвинулся на посольство Великого Новгорода к великому государю. То был весь совет боярский: старые посадники, старые тысяцкие, всего человек поболе полусотни, во главе с самим владыкой. Воевода, князь Иван Юрьевич Патрикеев, приказал рати стать станом, и спустя малое время послы предстали пред грозные очи великого государя. Красивое и энергичное лицо Ивана выражало обиду, но и торжество: он понимал, что это начало конца. Он благочинно принял благословение от владыки – на жирном лице того было великое смирение и покорность воле Божией – и едва кивнул на низкий поклон бояр новгородских.
– С чем пожаловали, новгородцы?
– Помилуй вотчину свою, великий государь, – проговорил владыка. – Великий Новгород челом тебе, великому государю, бьет…
– Негоже, новгородцы!.. – сказал Иван, и сухие ноздри его затрепетали. – Я ли не был к вам милостив? Я ли не прощал вашим людям обиды, которые они чинили городам моим? Но всякому терпению бывает конец. Вы отпираетесь от своих слов. Ваши послы, придя на Москву, сами, безо всякого понуждения меня своим государем величали, а вы тут кричите, что этого и не бывало николи, что я словно уж и не государь вам… Эдак перед всеми людьми выходит, что великий князь московский ныне лжецом учинился…
– Смилуйся, великий государь!.. – стал вдруг на колени владыка. – Мало ли что худые мужики-вечники у нас кричат? Народ наш сам знаешь какой… Положи гнев на милость; великий государь… Ты государь наш и великий князь всея Руси – кто может, безумец, стати противу величества твоего?!
Иван сам поднял владыку.
– Ежели новгородцы приносят мне вины свои, я готов сменить гнев на милость… – с раздувающимися ноздрями сказал он. – Я государь ваш – кому, как не мне, пожалеть вас?.. Повинной головы, говорят, и меч не сечет. Завтра я назначу своих бояр для говорки с вами – все вместе вы и обсудите, как нашему делу теперь быть.
11
Господи, помилуй.