Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 87 из 94

— Веди бюро, — сказал Василий Иванович Теплякову, и пауза закончилась. Тепляков встал.

— Ну, ше ж, товарищи. Продолжим наш разговор. Я считаю, раз это дело Сазонову санкционировали, его не надо так наказывать. О Рыбакове говорить не буду, а то назовете меня подхалимом. Предлагаю за ошибочное решение указать ему.

— Проступок Рыбакова будет обсуждать бюро областного комитета партии! Вы решайте с Сазоновым! — Прокурор угрожающе поджал свои пухлые губы.

— А вы не указывайте, — вдруг закипятился Тепляков. — Мы ше, сами своих прав не знаем? Знашит, есть предложение Рыбакову указать, а Сазонову… огранишиться обсуждением. Есть ли другие предложения?

Других предложений не было.

Проходя мимо Шамова, Коненко не удержался, замедлил шаг, смерил Богдана Даниловича презрительным взглядом и тихо, так, чтобы слышал только он, сказал:

— Надеюсь, теперь вы поняли, каков он, настоящий-то коммунист.

Только дома, наедине с собой, Шамов дал выход накопившемуся в нем злу. Он последними словами поносил Рыбакова и тешился надеждой, что обком жестоко покарает ненавистного ему человека. Весь вечер Богдан Данилович сидел над заветной тетрадью, вписывал в нее все новые и новые факты.

«В марте 1944 года (дата точно не установлена) Рыбаков взял в колхозе имени Кирова петуха. Взял за бесценок. Петух пошел к праздничному столу в день рождения сына.

Как сообщил старший агроном райзо Землевельских, Рыбаков, будучи в колхозе «Заря», приказал председателю правления зарезать поросенка и зажарить его для угощения. Он распоряжается колхозными продуктами, как своими, хозяйничает в колхозных кладовых.

В декабре Рыбакову бесплатно дважды привозили дрова. Его жена только за зиму трижды ездила на райкомовской лошади за сорок километров в гости к родне. Таких фактов много…»

А Василий Иванович после бюро неторопливо шел пустой улицей поселка, и так же неторопливо текли его мысли.

Варя, наверное, не спит. Сидит с книгой или вышивает. Глотает книги без разбору, как щука плотву… Он явственно увидел слабо освещенную комнату. Все вымыто и вычищено в ней до блеска. Варя любит чистоту. Целые дни скребет, моет, стирает. Хорошая хозяйка. Когда бы он ни вернулся из командировки, у нее всегда готов обед. Все умеет. И шить, и вязать, и стряпать. Сама не поест, а уж сына с мужем накормит. Жаль только, уж очень равнодушна она ко всему, что происходит за порогом ее дома. Он не помнит случая, чтобы Варя чем-то глубоко, по-настоящему возмутилась или чему-то обрадовалась. Если и вспыхнет иногда, то на мгновение, как отсыревшая спичка. Блеснет огонек и тут же погаснет. Сама себя зажечь не может… Неужели прежде она была иной? Или сам был слеп и не видел этого?

Столько лет прожил. Без упреков и скандалов. И жизнью доволен был. Нет, не в Варе дело, Варя тут ни при чем. Появилась Настя — вот и стала жена плохой. Так, говорят, всегда бывает. Стыдно, брат. Да, стыдно. Себя стыдно. Хотя все это и не так. Но теперь заметил ее равнодушие к жизни. Ничем не удивишь ее, бывало. «Ну и что. Эка невидаль». Все эти годы они были рядом, но не вместе. Поначалу он делился с ней всеми мыслями. Бывало, до утра не давал ей уснуть, рассказывал о пережитом за день. Она всегда соглашалась, поддакивала. Сначала это нравилось, потом стало раздражать. Пропала охота разговаривать. Вероятно, он бы и тогда понял, что они никогда не будут вместе. Помешал сын. Родился и привязал к себе и к ней. А тут еще эта работа. Некогда и подумать о себе. Все галопом. Редкий выходной дома, не каждый праздник с семьей. Так бы и вертелся в этом водовороте. Если б не Настя… Но при чем же теперь Варя? За что ей такая беда на плечи? И Юрка. Его от себя не оторвешь. Он к сердцу прирос. Какая жизнь без него, а сына она не отдаст…

Не в первый раз пришли к нему эти мысли. Он тяжело и медленно перемалывал их. Но вот и дом. Увидел свет в своих окнах, остановился. Присел на бревна, сваленные у дороги. Закурил.

Если рассказать Варе о бюро, то она, конечно, спросит:

«Зачем ты признался, что разрешил Сазонову раздать хлеб?» — «А как же иначе?» — «Вот снимут тебя, втопчут в грязь — тогда узнаешь как!» — «Если заслужил — пускай снимут и топчут». — «Там не будут разбираться, заслужил, не заслужил. Облпрокурор сумеет доложить. Не бойсь, он дело знает. Ты только о себе думаешь. О собственной чести. А на жену и сына наплевать. Думал бы о семье — так бы не делал. Не совал бы голову в петлю…»

Хоть поворачивай и иди куда глаза глядят, только не домой.

Облегчение принесли мысли о сыне. Захотелось взглянуть на смуглое мальчишечье лицо, такое родное и до мельчайших черточек известное, погладить смоляные, всегда разлохмаченные волосы, почувствовать на своей щеке его дыхание. Потянуло домой.

Варя обняла его за шею, тревожно спросила:

— Что смурый такой?

Он натянуто улыбнулся.

— Устал.





— Неприятное что-нибудь было?

— Нет. — Мягко отстранил жену, прошел к столу, присел. — Есть хочу.

Варя поставила на стол кружку с молоком, нарезала хлеба.

— Давай садись.

Редкими, крупными глотками Рыбаков пил молоко.

В стекла окон забарабанил крупный дождь. Он все усиливался. Распоров ночную черноту, за окном блеснула молния. Раскатисто рыкнул густой гром. Началась гроза.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

В горячке промелькнула весна и прошло короткое, но жаркое сибирское лето. Дни бесконечно длинны, а ночи — коротышки. Звезды гасли, не успев разгореться. Заря с зарей ручкалась. В июне наступила пора сибирских белых ночей.

Необыкновенно красивы они, эти белые ночи. Они приходят неслышно и незаметно, крадучись. Солнце давно уже нырнуло за горизонт, давно отпылал закат, а на улице светлым-светло. И чем дальше в ночь, тем белее и гуще делается воздух, и все предметы вокруг кажутся обведенными по краям черной тушью, твердыми, негнущимися линиями. А воздух все белеет, словно кто-то незримый подливает и подливает в него белил. Белое марево обволакивает всю землю. И привычная с детства улица делается вдруг таинственно неузнаваемой.

Человеку в такую ночь необычно легко дышится, далеко видится, хорошо слышится. А как сладко мечтается! Оттого и не спится, не сидится на месте. Зовут, манят улица, поле, река. И шагаешь по белой зыби широко и свободно. Идешь и поешь или насвистываешь бесконечную песенку без слов. Хочется подержать в руках всю планету, обнять вселенную, прикурить от солнца. На меньшее не согласен… Белая ночь полна неясных звуков. В ней все загадочно. И птичий крик, и паровозный гудок.

Сколько белых ночей пережила Вера, и всегда они волновали ее. А теперь она даже не замечала их.

Давно уже с Верой творилось что-то странное. Она словно раздвоилась. С виду оставалась прежней — молодой, красивой, веселой. Громче и задорнее всех пела припевки на вечеринках. С лихим ожесточением плясала шестеру. Много смеялась. Но наедине с собой, вдали от чужих глаз, она была совсем другой. Что-то незримо и бесшумно надломилось в ней. Все чаще и чаще впадала она в странное оцепенение и подолгу сидела, сгорбив спину, бессильно уронив руки, ни о чем не думая.

Двадцать третий год жила сна на земле. Двадцать третий. Не много, но и не мало. Ох как не мало. Двадцать три весны прошумело над ней, а сколько пережито?

Был у Веры муж.

Был у Веры любимый.

Была она комсомольским вожаком, запевалой, заводилой.

Ходила по земле уверенно и прямо. Не пугалась испытующего взгляда, не страшилась прямого вопроса. Все было ясно и понятно ей, и сама она была, как открытая книга.

Все было.

Все в прошлом.

А теперь…

Никто не знал, что виделась она с Федором, и тот, видимо, никому не сказал об этом. Отправили его в штрафбат — и никаких вестей больше. Можно бы и забыть о той ночной встрече.

Давно надо бы позабыть, а не забывается. И в самый неподходящий момент вдруг все ворохнется, и сразу померкнет день, отлетит сон, и полезут в голову нехорошие мысли. Мужа обманула, к Степану в полюбовницы напросилась. Народ обманула — скрыла, что дезертира видела, не навела на его след. Была бы перед Федором чиста — не промолчала бы о его ночном приходе. Сказала бы людям правду — не пугалась бы чужих взглядов. Звенышко по звенышку — сложилась цепочка. Не цепочка, а пудовые вериги. Висят они на ней тяжким грузом, и нет сил их скинуть с себя.