Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 11

— Ну что, Яцек, о чем задумался?

Юноша вздрогнул и поднял голову. «Как же они все беззащитны, — подумал Станецкий, — у них все написано на лице». И ему стало приятно от того, что он видит перед собой именно это юное лицо и достаточно лишь одного дружелюбного жеста, чтобы оно засветилось благодарностью.

— Наверно, проголодался?

— Немножко, но не очень.

— Зато я — очень, в суматохе мы позабыли запастись чем-нибудь в Кракове.

Яцек резко поднялся с камня.

— Пойду поищу, может, достану что-нибудь.

Но Станецкий удержал его.

— Вам лучше остаться, пойду я.

— Почему?

— Товар, который вы везете на продажу, нежнее фарфора, удары ему противопоказаны.

Яцек встревожился.

— Вы правда считаете, что это для продажи?

Станецкий весело рассмеялся.

— Какой же вы еще ребенок, однако, должен признаться, очень симпатичный ребенок.

Заметив, как лицо юноши заливается румянцем, на сей раз от радостного возбуждения, он подумал: «До сих пор он восхищался мной с опаской, теперь же будет относиться с благоговением. Забавная эта молодежь, признание необходимо ей, как воздух».

Когда спустя десять минут Станецкий появился с буханкой хлеба и куском колбасы, картина на перроне изменилась. Как раз в этот момент на горизонте показался дым паровоза, и люди стремглав бросились к путям. И мгновенно, словно из-под земли, появились жандармы, а с ними трое полицейских-поляков. Покрикивая и орудуя резиновыми дубинками, они пытались оттеснить напиравшую толпу. Прежде тихая станция сразу загудела.

Пока Станецкий добирался до Яцека, волнение немного улеглось. Люди, узнав, что прибывающий поезд не львовский, возвращались на свои места. Жандармы тоже успокоились. На площади остался только один полицейский. Это был красивый парень, высокий и стройный, в мундире с иголочки; его упругое тело излучало упоение властью. Он неистовствовал в лучших немецких традициях, колотил каждого, кто попадался под руку. Вот он настиг одного старичка, сорвал с него шляпу, одной рукой впился в пальтецо, а другой равномерно и метко бил дубинкой по голове. Молодым зычным голосом он выкрикивал польские слова на манер лающих команд немцев.

Когда Станецкий подошел к Яцеку, тот стоял возле своего камня сильно побледневший и неотрывно смотрел на полицейского, своего ровесника. В его глазах сверкала та же самая ненависть, которую Станецкий заметил на вокзале в Кракове, у камеры хранения. Он опять дотронулся до плеча Яцека.

— Я уже говорил вам, что ненависть не скроешь.

Яцек без слов опустился на камень, бледность не сходила с его лица, губы дрожали. Станецкий показал раздобытые припасы.

— Это все, что удалось достать.

Он вынул из кармана перочинный ножик, порезал хлеб и колбасу, подал юноше половину буханки и часть свежайшей колбасы. Тот молча взял еду, на мгновение задумался, будто хотел что-то сказать, посмотрел в сторону полицейского, который пружинящей походкой спускался с перрона, затем жадно, как сильно проголодавшийся человек, принялся за еду.

Станецкий некоторое время наблюдал за ним, вспоминая, что и он раньше, когда был голоден, ел точно так же. Он думал: «В нем все бурлит одновременно: ненависть и радость, одиночество и любовь, все вместе, одно рядом с другим, и это — жизнь, самая суть ее, то, на что потом уже нет сил; потом погружаешься в бездну одной-единственной мысли, одного-единственного чувства. Я стар, и моя бездна — равнодушие и презрение». Он отрезал от своей половины хлеба небольшой кусок, столько же колбасы; ел без аппетита и размышлял дальше: «И завтра, и послезавтра, и на многие месяцы вперед моя жизнь подчинена выполнению конкретных задач, ради которых я выложусь до конца, отдам весь свой многолетний опыт. Я, что называется, примерный солдат, «ас» конспирации. Но мне абсолютно, абсолютно на все наплевать, я никого и ничего не люблю, я просто лечу в бездну. Кто-то, кажется, какой-то философ изрек, что на свете важны две вещи — звездное небо над твоей головой и совесть в тебе, но все это — одни слова, небо со звездами мертво, а совесть… а что такое совесть? В бездне нет места иллюзиям, там в свои права вступает полное равнодушие и полное презрение… а этот малый… да, да, верит в совесть… в нем все уживается…»

Яцек уже дожевал хлеб и колбасу, вытер ладонью рот и движением головы откинул упавшие на лоб волосы.

— Ну как? — спросил Станецкий.

Юноша улыбнулся.

— Отлично.

— Львов по-прежнему вам видится далеким?

Юноша слегка насупился.

— Уже нет, но от этого, — и указал на грудь, — хотелось бы уже избавиться.

— Вы надолго во Львов?

Юноша вызывающе ухмыльнулся.

— А ругать за болтливость не будете?

— Обязательно буду, но за ненужный вопрос. Ну, так что же во Львове?

— Не знаю, там видно будет. Возвращаться в Краков пока нет смысла, замели меня окончательно и вообще…

— Догадываюсь.

— Я мог бы свалить, да жаль все это. — Он снова дотронулся до груди. — Только не смейтесь, пожалуйста, но пока это на мне, пока давит и тянет, я все время думаю: за каждым из них стоит мой товарищ. Многих уже нет в живых.

Они помолчали.

— Да, — заговорил Станецкий, — в такой компании в самом деле опасно ездить.





Однако на этот раз Яцек не уловил насмешки в словах Станецкого.

— Нет, — серьезно ответил он, — даже наоборот.

Солнце все ниже склонялось к горизонту, разливая над полями нежнейший свет, похожий на прозрачный, искрящийся изнутри туман. А львовский поезд так и не появлялся. Ложная тревога еще дважды поднимала людей, и все повторялось сначала: толпа вслепую неслась на перрон, появлялись жандармы, совершалось избиение, затем все успокаивалось. Молодой полицейский теперь работал в другом конце перрона.

Утомление людей возрастало. Солнце почти не грело, и в летних одеждах становилось холодновато. Уж на что Станецкий был закаленным, но и ему на миг стало зябко. Он встал и застегнул плащ.

— Становится прохладно, — сказал он. — А вы, кажется, правы.

— Насчет чего?

— Да, чем дольше мы едем, тем дальше Львов. Во Львове вам надо быть начеку. Опасный город.

— Знаю.

— А сколько вам лет на самом деле?

Яцек покраснел.

— Ну, по крайней мере, меньше, чем вы сказали?

— Немного.

— Девятнадцать?

— Почти.

Наступила пауза. И вдруг Станецкий сказал:

— А знаете, Яцек, я вам завидую.

— Мне? — удивился тот. — Почему?

— Потому что вам девятнадцать лет.

— Мне? — Яцек никак не мог поверить. — Вы хотели бы, чтобы вам было девятнадцать лет?

— Этого я не говорил. Я только сказал, что завидую вам.

— А разве это не одно и то же?

— Разумеется, нет. Я могу завидовать чему-нибудь и при этом не испытывать никаких желаний. Мне, в мои годы, нельзя желать невозможного. Это привилегия молодости.

— Вы так думаете? По-вашему, значит, я хочу невозможного?

Станецкий пожал плечами.

— Не знаю, но скорее всего да.

— Я вовсе не мечтаю о подвигах.

— А это и не требуется. Недосягаемое не всегда обитает на небесах, чаще всего оно рядом. Чтобы пережить разочарование или поражение, мечтателем быть не обязательно.

Яцек задумался.

— Верно. Но можно не смириться.

— С чем?

— С поражением можно не смириться.

— О, да, конечно, можно и не смириться. Я знал одного человека, который из всех шансов упускал только один, а именно — возможность умереть. И тем не менее погиб он в автокатастрофе.

— Это не одно и то же, — возразил Яцек.

Станецкому весь этот разговор надоел.

— Да, вы правы, это не одно и то же, — согласился он.

И смолк, заметив, как девушка, спутница седой пожилой женщины, встала и поспешно направилась прямо к ним. «Этого еще не хватало», — с досадой подумал Станецкий. Как только она подошла ближе, похоже, решительность покинула ее.

— Алинка! — закричала женщина, сидящая возле забора.

Девушка сразу же взяла себя в руки.

— Извините, пожалуйста, но вы, кажется, тоже ждете львовский поезд?