Страница 5 из 6
— Еще минутку, и все будет готово. Ваша школа — это нечто невероятное!
Наконец, усевшись напротив Гарольда на высокий табурет и положив тетрадь на колени, профессор отметил удовлетворительную голубизну его глаз, светлые волосы, осмотрел ладони, явно выискивая ка- кой-то тайный знак, после чего сказал:
— А сейчас мы произведем некоторые измерения.
Вынул из ящика стола большой латунный кронциркуль, приставил его одним концом снизу к Гарольдову подбородку, другим к темени и записал полученную цифру. Аналогично были измерены расстояние между скулами, высота лба от переносицы, ширина рта и челюстей, длина носа и ушей, их расположение относительно кончика носа и темени. Каждый замер тщательно фиксировался в тетради с кожаным переплетом, а Гарольд тем временем размышлял о том, как незаметно раздобыть железнодорожное расписание и какую вескую причину придумать, чтобы в тот же вечер уехать в Париж.
Процедура заняла около часа, включая осмотр пениса, который, несмотря на обрезание, почти не вызвал у Циглера интереса: профессор склонился к нему лишь на мгновение, критически изогнув бровь, и посмотрел, «как птица на червячка». Гарольд засмеялся. Наконец, подняв голову от разложенных на столе записей, профессор с профессиональной неколебимой уверенностью произнес на ломаном английском:
— Я пришел к заключенью, что вы представлять собой сильный и отчетливый образец арийской расы, позвольте искренне вас поздравить с успехом.
У Фуглера, естественно, на этот счет вообще не было сомнений, особенно сейчас, когда его, автора такой изумительной идеи, обласкала власть. Воспроизводя мягкий фуглеровский акцент, Гарольд рассказал, как на обратном пути в машине тот напыщенно разглагольствовал о том, как степ «превратит Германию в общество не только производителей и солдат, но и артистов — а что может быть более благородным и возвышенным?!», и так далее. Затем он повернулся к сидящему рядом Гарольду:
— Должен вам сказать… Разрешите теперь называть вас просто Гарольдом?
— Да. Конечно.
— Гарольд, эта, если так можно выразиться, авантюра, завершающаяся поистине триумфальным финалом, позволила мне понять, какое чувство испытывает художник, заканчивая свое сочинение, или полотно, или любое другое произведение искусства. Чувство, что он себя обессмертил. Надеюсь, я вас не смутил.
— Нет… нет. Я понимаю, о чем вы говорите, — сказал Гарольд, витая мыслями где-то далеко.
Вернувшись в отель, Гарольд собрал труппу у себя в номере. Он выглядел бледным и напуганным. Усадил всех и сказал:
— Мы уезжаем.
Конуэй спросила:
— Ты хорошо себя чувствуешь? На тебе лица нет.
— Собирайтесь. Поезд сегодня в пять. В нашем распоряжении полтора часа. Моя мать в Париже опасно заболела.
Брови Бенни Уорта поползли вверх.
— Твоя мать в Париже?
Тут он наткнулся на взгляд Гарольда, и все трое встали и молча поспешили в свои номера складывать вещи.
Как Гарольд и ожидал, Фуглер легко не сдался.
— Скорее всего, ему позвонил портье, — сказал Гарольд, — потому что, едва мы положили ключи на стойку, он уже был тут как тут — и растерянно уставился на наш багаж.
— В чем дело? Вы уезжаете? — спросил Фуглер. — Что случилось? У вас есть реальная возможность пообедать с фюрером. От такого не отказываются!
Стоявшая ближе всех к нему Конуэй шагнула вперед. От страха ее голос взвился на пол-октавы.
— Неужели непонятно? А вдруг его мать умирает? Она еще не старая, значит, что-то стряслось.
— Я свяжусь с французским посольством. Они кого-нибудь к ней направят. Вы должны остаться! Иначе и быть не может! Где она живет? Пожалуйста, дайте мне ее адрес, и я позабочусь, чтобы к ней вызвали врачей. Так нельзя, мистер Мей! Герр Гитлер впервые в жизни выразил такой…
— Я еврей, — сказал Гарольд.
— А он что на это? — потрясенно спросил я.
Почувствовав мое волнение, Гарольд поднял глаза. Мне стало интересно, не это ли и было целью его рассказа: не только описать свое бегство из Германии, но и откреститься от связи с Гитлером? Уж очень счастливо расплылось в улыбке его мальчишеское лицо под гладкими, разделенными строгим пробором волосами.
— А он сказал: «Как поживаете?»
— Как поживаете? — почти завопил я в полнейшем замешательстве.
— Вот именно. «Как поживаете?» Отшатнулся, будто ему в грудь пальнули из духового ружья, и сказал: «Как поживаете?» И выбросил вперед руку. Разинул рот. Побелел. Я думал, он в обморок грохнется или в штаны наложит. Даже жалко его чуточку стало… Я и руку ему пожал. А он перетрусил так, словно увидел привидение.
— Что он хотел сказать этим «как поживаете»? — поинтересовался я.
— Понятия не имею, — уже серьезно ответил Гарольд. — Я сам не раз об этом думал. У него было такое лицо, будто я упал на него с потолка. Он испугался, это было видно. Прямо до чертиков. Оно и понятно: ведь он притащил к Гитлеру еврея. Евреи для них были вроде заразы, чего я до недавнего времени толком не понимал. Но, сдается мне, его еще что- то испугало, не только это.
Он на мгновение замолчал, уставившись на пустой стакан из-под содовой. Тротуар за окном заполнялся офисными служащими: день подходил к концу.
— Вспоминая, как мы познакомились в Будапеште и что было потом, я спрашиваю себя, уж не потянуло ли его ко мне. Я не о сексе; он вообразил, что я для него эдакий пропуск, дающий право на личное общение с Гитлером, чего удостаивались только очень важные персоны, а кроме того, насколько мне известно, в этой новой школе он приглядел себе теплое местечко. А я теперь в некотором смысле был наделен властью — я начал это понимать по дороге к профессору, — в машине Фуглер вел себя со мной как с особой, более высокой по положению, a ког- да профессор вышел и сказал, что я кошерный, стал открыто заискивать. Было в этом что-то жалкое.
— Не забывайте, — после долгой паузы продолжил Гарольд, — в то время мы еще не знали о концлагерях и всем прочем.
И замолчал.
— Что вы хотите этим сказать? — спросил я.
— Ничего. Просто я… — Он осекся. Через мгновение поднял на меня глаза и сказал: — Если честно, не такой уж он плохой, этот Фуглер. Просто безумный. Совершенно безумный. Они там все были такие. Вся страна. А может, вообще все страны, откровенно говоря. В какой-то степени. Когда я вижу сегодняшний Берлин, в кашу перемолотый бомбеж- нами, и вспоминаю город в то время, когда на тротуарах ни единого фантика не валялось, мне хочется спросить: «Как такое было возможно? Что с ними случилось? Что-то же случилось. Но что?»
Снова повисло молчание.
— Я ничуть их не оправдываю, но, когда Фуглер сказал «Как поживаете?» — словно мы давным-давно не виделись, я подумал, что эти люди живут во власти иллюзий. И вдруг оказывается, что тот, кого он считал равным себе, — еврей. Вы, конечно, можете сказать, что эти иллюзии стоили жизни сорока миллионам, но все равно это были иллюзии. Если честно, то, по-моему, все мы такие — витаем в облаках. Эта мысль не покидает меня с тех пор, как я уехал из Германии. Уже десять с лишним лет как я вернулся на родину, но все равно ломаю над этим голову. Немцы, как ни одна другая нация в мире, любят, чтобы все было тип-топ. Практичные люди — а не видят дальше кончика носа. И лелеют свои менты.
Он посмотрел на улицу.
— Гуляя по городу, невозможно отделаться от мысли: а мы разве не такие же? Может, и мы грезим наяву? — Он указал на уличную толпу. — Они о чем-то думают, во что-то верят. Как знать, имеет ли это отношение к реальности? Мне теперь кажется, все мы — персонажи песенок да романов, а к реальности возвращаемся только тогда, когда кто-нибудь кого-нибудь убьет.
Несколько минут мы молчали, потом я спросил:
— Значит, выбрались вы без проблем?
— О да. Видимо, они были рады, что обойдется без ненужной огласки. Мы вернулись в Будапешт и катали тур до тех пор, пока немцы не вошли в Прагу, а потом поехали домой.
Он выпрямился на стуле, приготовившись встать. Подумать только: ведь еще полчаса назад, когда мы познакомились, он показался мне таким молодым и ничем не примечательным — эдакий паренек недавно из Кукурузного края, — а ведь, если приглядеться, вокруг его глаз морщинками отпечатались неудачи.