Страница 37 из 48
Гонец Били в колокол, песни выли… Небо знойное пропоров, сто кулацких взяли вилы, середняцких сто дворов. И зеленый лоскут, насажен на рогатину, цвел, звеня, и плясал от земли на сажень золотистый кусок огня. Вед Иван Тимофеев страшную банду — сто кулацких и сто середняцких дворов, увозили муку, самогон и дуранду, уводили баранов, коней и коров. Бедняки — те молчали, царапая щеки, тяжело поворачивая глаза, и глядели, как дуло огнем на востоке, занимались вовсю хутора и леса, как шагали, ломая дорогу, быки и огромные кони, покидая село. Но один оседлал коня и на Киев повернул его морду, взлетая в седло. Он качался в седле и достигнул до света убегающий город, и в городе том двухэтажный, партийного комитета, широкоплечий, приземистый дом. Секретарь приподнялся, шумя листами, и навстречу ему, седоватый, как лен, прохрипел: — Тимофеевы… гады… восстанье… Поводите коня — потому запален!.. И слова сквозь дыхание в мокром клекоте прибивались и, сослепу рушась на локти, подползали дрожа, тычась носиком мокрым, к ножкам стульев, столов, к подоконникам, к окнам. Все забыть, и, бескостно сползая книзу, в темноте, огоньком синеватым горя, разглядеть — высоко идет по карнизу и срывается слово секретаря: — …мобилизация коммунистов… …по исполнении оповестите меня… …комсомол… …караулы, пожалуйста, выставь… …накормите гонца… …поводите коня… Он ушел, секретарь. Только, будто на ладан, тяжко дышит гонец, позабыв про беду, ходят песни поротно, бьют о камень прикладом, свищет ветер, и водят коня в поводу. Описание банды Зеленого Табор тысячу оглобель поднял к небу в синий день. За Зеленым ходит свита, о каменья — гром копыта… И, нарочно ли, по злобе ль, крыши сбиты набекрень. Все к Зеленому с поклоном — почесть робкая низка… Адъютанты за Зеленым ходят в шелковых носках. Сам Зеленый пышен, ярок, выпивает не спеша до обеда десять чарок, за обедом два ковша. На телегу ставят кресло, жбан ведерный у локтя — атаманья туша влезла на сидение, пыхтя. Он горит зеленой формой, как хоругвой боевой… На груди его отличья, под ногами шкура бычья, по бокам его отборный охранение-конвой. Он на шкуру ставит ногу, и псаломщик на низу похвалу ему, как богу, произносит наизусть. Атаман глядит сурово, он к войскам имеет слово: — Вы, бойцы мои лихие, необъятны и смелы, потому что вы — стихия, словно море и орлы. На Москву пойдем, паскуду победим — приказ таков… Губернаторами всюду мы посадим мужиков. От Москвы и до Ростова водки некуда девать — наша армия Христова будет петь и воевать. Это не великий пост вам, не узилище, не гроб, и под нашим руководством не погибнет хлебороб. Я закончил. И ревом он увенчан, как славой. Жалит глазом суровым и дергает бровью… На телегу влезает некто робкий, плюгавый, приседает, как заяц, атаману, сословью. Он одернул зеленый вице-полупердончик, показал запыленный языка легкий кончик, взвизгнул, к шуму приладясь: — Вы — живительный кладезь, переполненный гневом священным, от бога… В предстоящей борьбе вам мы, эсеры, — помога… — И от края до края табор пьяный и пестрый. Воют кони, пылая кровью чистой и острой… Анархист покрыт поповой шляпою широкополой. Анархисты пьянее пьяного Ноя… Вышла песня. За нею ходят стеною. — Оплот всея России, анархия идет. Ребята, не надо властей! И черепа на знамени облупленный рот над белым крестом из костей. Погибла тоска, Россия в дыму, гуляет Москва, Ростов-на-Дону. Я скоро погибну в развале ночей. И рухну, темнея от злости, и белый, слюнявый объест меня червь — оставит лишь череп да кости. Я под ноги милой моей попаду омытою костью нагою, — она не узнает меня на ходу и череп отбросит ногою. Я песни певал, молодой, холостой, до жизни особенно жаден… Теперь же я в землю гляжу пустотой глазных отшлифованных впадин. Зачем же рубился я, сталью звеня, зачем полюбил тебя, банда? Одна мне утеха, что после меня останется череп… И — амба!