Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 48 из 58

Это сентиментальное, небрежное стихотворение до сих пор — самое у меня известное.

Даже Твардовский, хвалить чужие стихи не любивший, сказал мне (в Париже, в 1965-м), что он эти стихи заприметил:

— Но рыжие и гнедые — разные масти.

Даже Смеляков, рассуждая о том, как составлять циклы для антологии советской поэзии, в числе других примеров привел:

— Ну, у Слуцкого надо взять «Лошадей в океане», «Физиков и лириков», еще что-нибудь.

Стихи так нравились Эренбургу, что я их ему посвятил.

Когда я, познакомившись с Марьей Степановной Волошиной[71], читал ей и Анчутке о лошадях, она сказала, что это настоящее христианское стихотворение.

Когда (наверное, в 1952 году) читал стихи Н. С. Тихонову, он сказал, что печатать ничего нельзя, разве «Лошадей»:

— Знаете, как у Бунина о раненом олене: «Красоту на рогах уносил»?

Напечатал «Лошадей» Сарнов в «Пионере» (в 1956 году, наверное) как детское стихотворение о животных. Это обстоятельство тогда веселило моих знакомых. Вскоре Вадим Соколов и Атаров (последний с большими идеологическими сомнениями) перепечатали «Лошадей» в «Москве», и потом их перепечатывали десятки раз.

Я знаю четыре польских перевода, несколько итальянских. На «Лошадей» написано несколько музык. Говорят, нищие пели их в электричках.

На вечерах первые строки иногда встречались хохотком публики, медленно привыкавшей к нешуточному повороту дела.

Мне до сих пор понятны только внешние причины успеха — сюжетность, трогательность, присутствие символов и подтекстов. Это никак не объясняет успеха стихотворения у квалифицированного читателя.

«Лошади» — самое отделившееся от меня, вычленившееся, выломавшееся из меня стихотворение.

Р. S. Умер Аркадий Васильев[72], интересовавшийся всем на свете, в том числе и поэтами. После первого инсульта (а умер он, кажется, от третьего) у него отнялся дар речи, столь ему необходимый. Врачи посоветовали ему повторять до бесконечности какое-нибудь хорошо ему известное стихотворение.

— Я, знаешь, твоих «Лошадей» наизусть помню. И вот начал я их твердить, сначала медленно, потом все быстрее.

Рассказывал мне это Васильев еще заплетающимся языком. Позднее дар речи вернулся к нему почти полностью, и он широко им пользовался[73].

Беляев, вызвавший меня к себе по непростому делу, предварил сложный разговор рассказом о том, как его дочь читала «Лошадей в океане» на выпускном вечере и как всему его семейству эти лошади нравятся.

Поговорив о лошадях и о дочерях (я, помнится, не посоветовал отдавать дочь в Литинститут), мы приступили к делу.

Последуем совету Смелякова и «возьмем».

«Физики и лирики» тоже не совсем мое, тоже отделившееся от меня стихотворение. Написано летом 1960 (?) года в лодке на Оке близ Тарусы, где мы с Таней[74] мучились от жары и мух.

Катали на лодке нас Андрей Волконский с женой Галей Арбузовой. Волконский говорил без передышки, желчно, как космополит из «Крокодила», ругал литературу своих тестей, Арбузова и Паустовского[75], а потом, разошедшись, до Л. Толстого включительно. Говорил о своем происхождении, о том, что «Таруса была наша», и т. п.

Я сперва прислушивался, спорил, жалел Галю, а потом под шум мотора и Волконского написал стихотворение и очень опасался, что забуду его до берега, не запишу. Потом все жарили рыбу, а я быстро записал в блокноте.

Проблема была животрепещущей, как эта же рыба. Только что в «Комсомолке» технари Полетаев и Ляпунов резко спорили об этом же с Эренбургом[76].

М. А. Суслов[77], принимая Илью Григорьевича, сказал ему между прочим: «Спасибо, что защитили ветку сирени». Мнения разошлись едва ли не в глобальных масштабах, и я поддержал в споре не Илью Григорьевича, а его противников. Он отнесся к этому со сдержанным недоумением.

Товарищи по ремеслу сперва отнеслись к «Физикам и лирикам» как к оскорблению профессии. Миша Дудин, когда ему сказали, что стихи шутливые, сказал: «А мы шуток не понимаем». Смеляков, когда его попросили выступить в печати, сказал примерно так, что с этим нужно бороться, но стихами.

Защищали «Физиков и лириков» лениво, похоже, что больше отстаивали право на мнение, пусть неправильное, чем само стихотворение. Ругали горячо, зло.

Между тем не слишком политический шум этой дискуссии, поднятый в слишком политическое время, был безобиден и даже полезен.

Постепенно к «Физикам и лирикам» привыкли. Пьеса с тем же названием до сих пор идет в Москве, и на премьеру меня не позвали. Ашукины включили название стихотворения в свой сборник «крылатых слов», и это единственный мой оборот, удостоенный такой чести.

Напечатал стихи С. С. Смирнов в «Литгазете» с двумя довольно плохими стихотворениями о космосе, данными мной для подверстки и прикрытия.

В академической «Истории советской литературы» всему этому посвящен абзац или два, но библиография вопроса насчитывает сотни названий.

В разгар спора академик В. В. Шулейкин, специалист по физике моря (говорят, не очень большой специалист), прислал мне длинное рифмованное утешение: не так, мол, уж плохи дела у вашего брата, поэтов.

Сейчас, в 1972 году, летом в большую жару, в ивантеевской гостинице, я продолжаю думать, что дела у нашего брата достаточно плохи. Сократилась доля общественного внимания, получаемая нашим братом, да и распределяется эта доля хуже, чем прежде. Основные ломти получают не глубочайшие, а шумнейшие.

Впрочем, как и многое другое, «Физиков и лириков» писал я не столько от себя, сколько от людей примерно моего мнения.

К слову о «Крылатых словах»: Крученых[78] как-то сказал мне (скорее всего, на улице), что в очередном издании книги Ашукиных всего два крылатых оборота современных поэтов:

— Мое — «заумь» и Михалкова — «Союз нерушимый республик свободных…». Мое лучше.

«Госпиталь» в моей литературной судьбе имеет чрезвычайное, основополагающее значение. На этом стихотворении я, собственно, и выучился писать. Сочиненная примерно за год до этого «Кёльнская яма» тоже стихи, но сочиненные как бы сами по себе, по вдохновению, и притом сразу, в одну ночь. А «Госпиталь» задумывался, выстраивался, писался, переписывался в течение многих месяцев, точнее говоря, лет. На нем понято мною больше, чем на любом другом стихотворении, и долгие годы мне хотелось писать так, как написан «Госпиталь», — «взрыв, сконцентрированный в объеме 40 ± 10 строк». Весь мой лихой набор скоростных баллад пошел именно с «Госпиталя». В «Кёльнской яме» тема (война) уже была, отношение к теме тоже было, но формы не было.



Первый вариант написан осенью 1945 года в румынском городе Крайове, где я на свой лад отдыхал после войны и праздновал ее окончание. Стихов я до этого декабря (а может быть, октября, надо вспомнить) не писал больше года; после этого месяца, когда были написаны еще «Иваны» (сразу, в румынской бане, где вместе мылись наши и местные с похожими шрамами и телесными деформациями) и стихотворение об адвокате Зарудном, которое я не перечитывал после этого месяца — еще три года.

Летом того же 45-го года я записал две общих тетради заметок, мемуаров, как я их называл — тоже о войне и о первых послевоенных месяцах.

Самочувствие было удовлетворительное, сносное, настроение хорошее, питание обильное. Окончание войны сразу взяло нас на все виды довольствия. Делать было почти нечего. Работа, придумываемая начальством, фронтовым или московским, не отягощала. Жизнь кругом была острая, странная. Случались случаи, происходили истории, а сектор обзора был достаточно велик. Читал в то время вволю и Цветаеву, и Ходасевича, и «Конницу» Эйснера[79]. Может быть, отзвуки этого чтения промелькнули и в «Госпитале»?

71

…познакомившись с Марьей Степановной Волошиной…

Волошина Мария Степановна (1887–1976) — вдова поэта Максимилиана Волошина. — прим. верст.

72

Умер Аркадий Васильев…

Аркадий Николаевич Васильев (1907–1978). В Краткой литературной энциклопедии сказано, что он — «русский советский писатель». Но был он, скорее, партийным функционером. Во всяком случае, на этом поприще преуспел больше, чем на литературном. До того как стать членом Союза писателей, был чекистом (в той же Литературной энциклопедии сказано, что — следователем). Но, как выразилась (подозреваю, что именно о нем) Н. Я. Мандельштам, «спланировал в литературу» (вряд ли при этом окончательно расставшись с прежним своим статусом: чекисты, как мы знаем, бывшими не бывают).

73

Позднее дар речи вернулся к нему почти полностью, и он широко им пользовался.

Слуцкий тут имеет в виду, что А. Н. Васильев постоянно выступал со всех партийных — и не только партийных — трибун с руководящими, «установочными» речами. Он был «общественным обвинителем» на судебном процессе А. Д. Синявского и Ю. М. Даниэля.

74

…мы с Таней мучились от жары и мух.

Татьяна Борисовна Дашковская (1929–1977) — жена Б. А. Слуцкого. — прим. верст.

75

…ругал литературу своих тестей, Арбузова и Паустовского.

Композитор Андрей Волконский был мужем Галины Алексеевны Арбузовой — дочери А. Н. Арбузова и падчерицы К. Г. Паустовского.

76

…в «Комсомолке» технари Полетаев и Ляпунов резко спорили об этом же с Эренбургом.

Начало этой шумной дискуссии положила напечатанная в «Комсомольской правде» статья некоего инженера Полетаева. (Он именно так, демонстративно под ней и подписался: «инженер».)

Этот «инженер Полетаев», сознательно вызывая на себя огонь полемики и откровенно дразня своих будущих оппонентов, объявил, что в наш «век ракет» никому уже не нужны «Бах и Блок», а все, кто говорит, что испытывает потребность в этих реликтах, — просто притворяются.

Эренбург отвечал ему статьей. Эхом этой полемики позже прозвучала строка одного из лучших его стихотворений:

77

М. А. Суслов, принимая Илью Григорьевича…

Михаил Андреевич Суслов (1902–1982) — советский партийный и государственный деятель. Член Политбюро, Президиума ЦК КПСС (1952–53), (1955–82), Секретарь ЦК КПСС (1947–82). Пик карьеры М. А. Суслова пришелся на времена Брежнева, хотя влиятельным деятелем был уже при Сталине и Хрущёве. Являлся идеологом партии, и его иногда называли «серым кардиналом» советского строя и «Победоносцевым Советского Союза». — прим. верст.

78

Крученых как‑то сказал мне… — Мое — «заумь»… лучше.

Алексей Елисеевич Крученых (1886–1968) — поэт, критик, издатель. Кубофутурист, дерзкий поэтический новатор, один из зачинателей русского поэтического авангарда. «Футуристический иезуит слова» (В. Маяковский). Изобрел слово «заумь». — прим. верст.

79

Читая в то время вволю и Цветаеву, и Ходасевича, и «Конницу» Эйснера…

Алексей Владимирович Эйснер (1905–1984) — русский поэт из «первой волны» эмиграции. В начале 30-х переехал из Праги в Париж и, забросив литературу, записался в «советские патриоты». Воевал в Испании. Был адъютантом легендарного республиканского «генерала Лукача» (под этим именем в Испании воевал и погиб на той войне венгерский писатель Матэ Залка).

В конце 30-х Эйснер уехал в СССР, где в 40-м был арестован и шестнадцать лет провел в сталинских лагерях и ссылках.

Слуцкий не случайно поставил имя никому тогда не известного Эйснера рядом с громкими именами Цветаевой и Ходасевича и не случайно вспомнил при этом раннюю, юношескую его поэму «Конница».

Поэма эта блестяще продолжала и развивала тему и пафос блоковских «Скифов», красочно рисуя угрожающую картину грядущего победного вторжения русской конницы в самое сердце старой Европы:

Возвратившись (после смерти Сталина) из ссылки в Москву, Эйснер вновь попытался утвердить себя на ниве «изящной словесности». Печатал путевые очерки (о поездке в Болгарию), выступал на вечерах памяти Цветаевой, Эренбурга, написал книгу воспоминаний о войне в Испании. Но к поэзии уже не вернулся.