Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 58

Да, я не сомневался, что истинную цену этой нашей «бабушке» («Софье Власьевне», как мы тогда ее называли), он знал. Но при этом у него был свой взгляд на то, как с ней, с этой «бабушкой», надлежит себя вести.

Володя Файнберг — молодой поэт, тогдашний мой приятель, попросил меня, чтобы я показал его стихи Слуцкому. Борис стихи Файнберга прочитал, снисходительно одобрил (он любил покровительствовать молодым поэтам) и дал ряд указаний. Первым — по важности — было такое: — Скажите ему, чтобы ни в коем случае не подписывался настоящей своей фамилией. Пусть возьмет псевдоним.

— Почему, Боря? — слегка придуриваясь, спросил я. Вопрос был провокационный: еврейская фамилия в то время была уже почти непреодолимым препятствием для литератора, стремящегося проникнуть в печать. — Вот вы же ведь не взяли себе псевдонима?

— Мне поздно было менять литературное имя. Задолго до того, как меня стали печатать, я уже был широко известен в узких кругах. Ну а кроме того, Слуцкий — фамилия не еврейская. Были князья Слуцкие.

Впоследствии кто-то сочинил про Бориса такую эпиграмму:

Этот коротенький шуточный стихотворный диалог был бы, наверно, самым метким ответом на упоминание князей Слуцких. Но в описываемые времена я этой эпиграммы еще не знал (а может быть, она еще даже и не была сочинена), поэтому ответил попросту, прозой:

— Да ладно вам, Боря. Князья Слуцкие, может, и были, но сегодня-то фамилия ваша всеми воспринимается как еврейская.

— Ну что ж, — сухо возразил Борис. — Если этот ваш Файнберг полагает, что он настолько сильный игрок, что может играть без ладьи, пусть остается Файнбергом.

Тут уж спорить было нечего. Сам Борис, безусловно, играл без ладьи. И к тому времени, когда происходил этот разговор, шахматную партию свою уже уверенно выигрывал.

Однажды он вдруг спросил меня (он любил задавать такие неожиданные «провокационные» вопросы):

Как по-вашему, кто правильнее прожил свою жизнь: Эренбург или Паустовский?

Я ответил не задумываясь:

— Конечно, Паустовский.

— Почему?

— Не выгрался в эту грязную игру, был дальше от власти. Не приходилось врать, изворачиваться, кривить душой.

Он, конечно, ждал именно такого ответа. И у него уже готово было возражение.

— Нет, вы неправы, — покачал он головой. — Конечно, Эренбургу приходилось идти на компромиссы. Но зато скольким людям он помог! А кое-кого так даже и вытащил с того света…

Это его убеждение, что с «бабушкой» («Софьей Власьевной») надо все-таки ладить (другой «бабушки» ведь у нас нет и никогда не будет), иногда возвращалось к нему в виде какого-нибудь весьма чувствительного щелчка. Или даже пощечины.

Мы стояли втроем в нашем литгазетском коридоре: Борис, молодой, совсем еще юный Андрюша Вознесенский и я.

Я только что познакомил Бориса с Андреем — делая вид, что понимаю историческую значимость момента, церемонно представил их друг другу, — и Борис, еще не маститый, но уже привычно ощущающий себя мэтром, не без удовольствия выказывал Андрею свое благорасположение.

— В Союз документы уже подали? — осведомился он в обычном своем начальственном, комиссарском стиле.



Андрей ответил, что находится в процессе.

Вот только завершит сбор всех необходимых для этой процедуры бумаг и сразу подаст.

Борис сказал:

— Я охотно дам вам рекомендацию.

— Нет-нет, спасибо, не надо, — неожиданно отреагировал Андрей. — Две рекомендации от «своих» у меня уже есть, а третью я возьму у Грибачева.

Надо было знать Бориса, чтобы в полной мере ощутить, какой пощечиной был для него этот ответ.

Он обожал покровительствовать молодым поэтам. Сколько големов он породил на свет (Куняева, Передреева… последнего даже не без моего участия). Но тут был случай особый.

Борис был человек глубоко партийный. Не в смысле коммунистической партийности (хотя и в этом смысле тоже), а в своей приверженности авангарду, так называемой «левой» поэтике. Однажды он с важностью сказал мне:

— Вчера я был у Митурича, и — можете себе представить? — оказалось, что за тридцать лет я был первым футуристом, который его посетил.

Фраза показалась мне забавной, и я отреагировал на нее юмористически:

— А вы разве футурист, Боря?

Но Борис этого моего юмористического тона не принял: к своему футуризму он относился вполне серьезно. Вот и сейчас, предлагая Андрею дать ему рекомендацию, он, помимо радости от того, что может оказать покровительство молодому талантливому поэту, испытывал еще и другую, стократ более сильную радость от сознания, что, быть может, впервые в жизни ему, последнему оставшемуся в живых футуристу, представился случай рекомендовать в Союз писателей своего брата-футуриста.

И вдруг — такой пассаж.

Борис побагровел. Да и у меня было такое чувство, словно я невольно оказался свидетелем полученной им не моральной, а самой что ни на есть натуральной, физической пощечины.

Простодушно-циничный ответ Андрея был, конечно, верхом бестактности. Да и сама его готовность взять рекомендацию у одного из самых выдающихся тогдашних литературных негодяев была проявлением какой-то особой, я бы сказал предельной, небрезгливости.

Если вспомнить о другой, главной пощечине, которую ему вскоре суждено было получить, — это все-таки был мелкий щелчок. Но и та, главная (это была уже не пощечина, а наповал сразивший его смертельный удар) тоже стала прямым следствием его готовности считаться с правилами игры, установленными… чуть было не написал — «Софьей Власьевной».

Большой ошибкой эта моя обмолвка не была бы. Но «Софьей Власьевной» у нас именовалась советская власть. А на сей раз речь пойдет об особых, более жестких «правилах игры», предназначенных не для всех советских людей, а только для передового их отряда — членов Коммунистической партии.

Однажды, когда речь зашла об Александре Межирове, одобрительно отозвавшись о знаменитом его стихотворении «Коммунисты, вперед!», Борис сказал:

— Но он не коммунист. Коммунист — я. А он член партии.

Смысл этой реплики более или менее понятен. Но полную ясность насчет того, что он имел в виду, дает такое его стихотворение: