Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 4



– Хотите пить?

– Нет.

– Не озябли? Хотите, я схожу за чем-нибудь теплым, приготовлю кофе?

Вот уже несколько дней, как я не читаю, не пишу больше одного-двух часов по утрам, пока она спит. У меня давнишняя привычка рано вставать, стоит первым проблескам зари скользнуть по шторам, спускаться на первый этаж, открывать окна в сад, розовый под розовым солнцем в этот час суток, когда ветер еще не поднялся, а птицы начинают подавать голоса среди недвижных стволов и веток. Что же я все-таки писал все эти дни? Обрывки неких историй. Описывал встречу с Габриель, набрасывал ее словесный портрет, заносил в тетрадь ее рассказы о Матьё и американце, бросившем ее. Они познакомились, делая репортаж для конкурса, организованного бельгийской газетой «Ле Суар де Брюссель», кажется, речь шла об открытии мест, где проживали американские писатели – Фолкнер, Дос Пассос, Эрскин Колдуэлл. Она выбрала Хемингуэя и познакомилась с американским журналистом Миллиганом на Кубе, где он готовил для конкурса такой же репортаж, как и она. Они вместе отправились в Кечум, где Хемингуэй покончил с собой, – однажды она описала мне эти места: лес, дом, комнату, где писатель зарядил ружье с инкрустированным серебром стволом.

– А что же Миллиган? – поинтересовался я.

О нем она не обмолвилась ни словом, я сам стал воображать дом Хемингуэя в тени секвойи, двух влюбленных, приехавших туда издалека, из разных концов света, и встретившихся в единственном отеле городка, безразличного к тому, что старый писатель покончил с собой, застрелившись из охотничьего ружья, как какой-нибудь провинциальный нотариус. И тут смерть, правда, Габриель? А сам репортаж – о чем он? О смерти и о кладбище. Кое-что в вашем репортаже, Габриель, меня пронзило: смерть писателей, которые вообще никогда не должны были умереть. Словно своими книгами, вкусом к риску, вызовом смерти они заслужили не только славу, но и судьбы богов. Можно ли представить себе мертвого Аполлона? Больного или пришибленного старостью Орфея? Смерть поэтов, Габриель, недопустима. Я постыдно забывал о смерти вашего сына – подлинный скандал с потаенным ароматом инцеста, поскольку я порой путал его с ароматом вашего тела, вашего сна и дыхания в тот момент, когда заставал вас спящей или задумавшейся, и мне приходилось делать усилие, чтобы отделить вас от вашего мертвого сына или же отослать его мысленно в глубины вашей плоти, чтобы не видеть. А боги, как они любили, Габриель? Или, ближе к нам, как любили первые свидетели Христа, умершего и воскресшего, ощущали ли они его кожей, всем своим существом, боясь быть переселенными из своей собственной телесной оболочки в тайну другого или же раствориться в стенаниях и воплях другого? Или же это был крик радости, Габриель, крик, исторгнутый самой плотью одновременно с криком искупителя? Это было нечто иное, бессмысленное переплетение тел, из которого можно было выйти более задыхающимся и влажным, чем только что родившийся младенец.

Любил ли я Габриель в эти мгновения? Да, я любил ее так, как способен любить создание, с которым рано или поздно мне придется расстаться, и воспоминание об этой нити, что распрямлялась во мне, потихоньку дает себя точить усталости и сомнению, превращаясь в угрызение, добавляющее странный огонь к нежности или желанию по отношению к женщине, которую я обнимаю. Все эти недели были полны вами, Габриель. Мне не в чем упрекнуть вас, сомнение закрадывалось в мою душу, я был нетерпелив, когда вы мысленно отсутствовали или уходили в себя; это бегство в ваш внутренний мир было для меня еще более тягостным от того, что я видел новые приметы вашей любви. Словно ощущал себя более виноватым от того, что злился на ваше горе, когда вы ему предавались.

В конце октября установилось бабье лето, ноябрь явился окрашенным в летние тона, в окружении прозрачного воздуха, безоблачного неба, словно перед зимой сердцам дана была счастливая возможность излечиться от тоски.

Излечиться или только наложить на раны бальзам? Ноябрьский свет обманчив, он заставляет поверить в покой, а покой так мил очам, он оживляет память с помощью своих теней, подобных тем, что тянутся от деревьев, вытаскивает на свет Божий лица, погребенные с отчаянием и тщательностью.

На несколько дней все же нужно было довериться этому покою. Стоило мне закончить работу к концу утра, Габриель присоединялась ко мне, мы пили кофе, потом гуляли вдоль кладбища, спускались рощей к реке, протекавшей в километре от дома, среди лесистых береговых утесов. Часто на какой-нибудь прогалине мы встречали ланей и останавливались посмотреть, как они неспешно и без страха направляются к лесной опушке. Еще один крошечный кусочек рая на земле. В солнечных полосах мельтешили птицы, мы молчали, не слыша даже своих приглушенных шагов по траве; тропой дровосеков мимо нас скакала пара наездников, в строевом лесу шла птичья перекличка, где-то вдали на дороге шумел мотор, доносились звуки мира, где казалось возможным согласие и раскрывалась душа.

– Вы все еще сердитесь на меня? – спрашивала Габриель.

– Я не сержусь, но порой я боюсь, что мы так и не станем ближе друг другу, чем в день нашей встречи.

– Я все помню. Мы смотрели ваши картины. «Суету сует» Сантино.

– Вы помните и то, в какой момент мы перестали говорить о смерти. Ваш сын. Матьё.

– Можно было бы возобновить эти разговоры. Матьё уже был во время нашей первой встречи, только вы об этом не знали. Давайте опять говорить. Я не собираюсь как-нибудь использовать то, что услышу от вас, для газеты…

Так мы возобновили наши разговоры, и не скрою, я испытал удовольствие, когда в первый раз мы сели друг напротив друга, пытаясь дать самый точный ответ, очертить то, о чем она меня спрашивала, признаться ей в некотором количестве тайн, словно я протягивал ей ключи, которые позволят мне получше разглядеть самого себя.

– Когда вы отдалились от Бога? – спрашивала Габриель. Или: – Когда мы увиделись в первый раз, вы приняли решение больше не думать о смерти. Откуда такое решение? Случай ли решил за вас?

По вечерам мы ужинали в кухне, затем она шла в спальню, и когда я поднимался туда, уже спала. Не думаю, что она делала вид. Засыпал и я, сожалея, что не могу любить ее сильнее.



На следующий день великолепие утра заставило меня забыть о каких-либо угрызениях. Мне показалось, что я никогда еще не видел такого неба – разлитый по небу мед, в котором отражаются пастбища и роща.

– Через месяц Рождество, – проговорила Габриель, подходя ко мне, чем слегка рассердила меня, нарушив очарование.

– Помолчите, – оборвал я ее.

Рождество, подарки и прочее наводило на меня в эту минуту ужас.

– Прошу извинить меня. Замечталась. Просто Рождество…

– Извиняю.

Я открыл окно навстречу свету и небу, и по-летнему теплый воздух наполнил комнату.

– Бабье лето, – проговорила Габриель. – В такую же пору я ездила в Кечум. Лиственницы уже оделись в осенний наряд, повсюду на заснеженных холмах виднелись секвойи, березы. Снег начал таять, внезапно вернулось тепло, небо было таким голубым, мне казалось, что самоубийство Хемингуэя произошло чуть ли не на моих глазах.

– Сколько времени вы там провели?

– Дней десять. Миллиган хотел заснять места, комнату писателя, два его ружья. Возникли проблемы с семьей, адвокат позволил сделать лишь несколько снимков. Но нам удалось поговорить с людьми – охотниками, лесорубами. Хозяин отеля был в ярости от того, что ему запретили переименовать его заведение, он хотел, чтобы это был «Hemingway's bar».[2] Писатель частенько заказывал там джин и виски разных сортов, которые ему доставляли в небольшой холодильной камере. Жена его ограничивала, держала на хлебе и воде. Разве это жизнь для того, кто написал «Прощай, оружие»?

– Вы были там в ноябре?

– Ну да, всего десять дней.

– И погода напоминала ту, что установилась теперь у нас?

– Ну просто один к одному. То же освещение, теплынь, яркие деревья. Те же птицы. Только там к вечеру над холмами начинают кружить орлы, охотники говорили, что они выискивают кроликов.

2

Бар Хемингуэя (англ.).