Страница 15 из 77
Этот раз становится последним, когда Никита Бояшов произносит — пусть на бумаге, — полное имя своего отца, после чего забывает его лет на сорок, безуспешно иногда пытаясь вспомнить. Вылетает из головы.
Ночью Никита засовывает записку себе в трусы, — текст написан строго в ряд, учился мальчик в землянке, где света тоже почти не было, и он умеет писать в темноте, — и спустя два дня, когда дети выходят в город чистить снег, бросает конверт в письменный ящик. Система сбаивает. И это письмо становится уже третьим, которое получает сам товарищ Сталин от семьи Грозаву, что в некотором роде становится шуткой и гвоздем сезона, думает с улыбкой Иосиф Виссарионович, разворачивая конверт, — секретариату велено часть писем, адресованных товарищу Сталину, передавать Вождю не читанными. Любит это дело. Что там, думает Маршал, развернув конверт, чтобы прочитать письмо на диване дачи, пока телохранители мельтешат за дверьми, устанавливая правильный режим светомаскировки. Опять жалобы? Но письмо выводит его из себя, и он в бешенстве дает себе слово завтра — сегодня уже раздет, не пристало Вождю такой империи суетиться из-за дебильной шутки кулацкого недобитка, а это явно ребенок писал, — велеть разыскать мальца, отправившего письмо. И шлепнуть. Ничего страшного в этом нет, расстреляли же внучек Лёвы Троцкого, козла с козлиной бородкой, а пацанкам было семь лет и девять, и ничего, каждая получила по свинцовой сливе за ухо, а жидочкам, которые льют свои крокодиловы слезы по этому поводу, товарищ Сталин хочет сказать — а разве не по приказу Лёвчика шлепнули девчонок Николашки и его пацана, тоже, между прочим, совсем еще детей. Да и Романовы хороши! Товарищ Сталин мудр и товарищ Сталин читал множество книг по истории царственного дома России, и знает, с чего началось правление Романовых — удавили четырехлетнего щенка, сына Мнишек, повесили прилюдно, а мальчишка ревел и визжал, что произвело на присутствующих гнетущее впечатление. Посланники плакали. Да, думает товарищ Сталин, засыпая, вся мировая история это поедание чужих детей с тем, чтобы сломать волю их родителей, и, чего уж там, этой участи не избежать и ему, маршалу, — может поэтому он и предпочел сам разобраться со своими, нежели дать кому-то возможность сожрать его печень, убив его детей, ах, Яша, Яша. Сталин засыпает.
Ночью товарищ Сталин просыпается от того, что включается радио и механический голос оттуда говорит: из далекого далекого города идет по длинным — длинным рельсам в Москву кровавый босой Дедушка Второй, и зубы у него длинные, как сабли, а ногти твердые, как двуручная пила на зоне. Сталин холодеет. Радио не врет, ночью к товарищу Сталину приходит босой и окровавленный Дедушка Второй с длинными зубами и ногтями до пола, и зубы его остры и ногти его скрежещут, и спрашивает он: где мои дети, где дети мои. Сталин плачет. Маршал хочет встать с кровати, чтобы подлезать под нее и спрятаться там, пережить это, как переживали клерки набеги на банк, которыми руководил молодой Сталин, но не в этот раз, нет… Мертвяк улыбается. Товарищ Сталин хочет сказать ему — забери мою шинель, забери мои портки, видишь, я ничего для себя не взял, я вас, кулацкое семя, извел не ради себя, а чтобы страна сохранилась, я старался для вас, я и своих детей не пожалел, на что мертвяк улыбается и детским, почему-то, голосом, говорит — отдай свое сердце. Ночь, охраны нет, Сталин не может подняться с дивана, над ним оскаленные зубы, и это не сон, не наваждение, и маршал с ужасом понимает, что мертвяк сейчас будет грызть его кости, и они будут похрупывать, словно свежий снег под ногами. Сталин хрипит.
Утром охранники, забеспокоившись молчанием и тем, что Сам не выходит, по обыкновению, пить чай, набираются смелости, заходят в комнату, где видят Маршала, лежащего без чувств. Вызывают Берию. Тот буквально прилетает, благодаря Бога, — до процесса Берии оставалось года полтора, не больше, это все понимали, — и запрещает вызывать врачей, и обыскивает тело Сталина и вынимает из руки того скомканное письмецо. Поднимает брови.
Остальные события, случившееся на даче Сталина, хорошо известны историкам, публицистам и журналистам, и не писал о них, со времен «перестройки», только ленивый. Вождя хоронят. Берия срочно отправляет в Сретинск курьеров, которые находят в детском доме Папу Первого, — тот и не подозревает, какие последствия оказало его письмо на ход мировой истории, — и мальчишку переводят в Москву, в детский дом с приличными условиями, насколько приличными они могут быть в таком заведении. Это подарок Берии мальчишке, благодаря дурацкой выходке которого Усатого хватил удар и он, Берия, оказался спасен. Обязательное условие. Когда мальчишка получит образование, вышвырнуть его куда-нибудь подальше, в какую-нибудь глухомань, чтобы он там себе пустил корни, и история эта оказалась навсегда похоронена. Пожалели убивать. Ну, или если точнее, Берия решил, что этот мальчишка будет для него вроде как талисманом, нежданным подарком судьбы, правда, всемогущий Лаврентий забыл, что удача, она как снаряд, и два раза от одного и того же человека не приходит. Берию убили. А указания его ведомства, по инерции, продолжали исполнять, — тем более, никто в суматохе хрущевского переворота не стал разбираться, что за мальчишка и почему, а лучше сделать так, как предписано, — так что подросшего Никиту Бояшова, забывшего лицо и имя отца, отправили учиться на факультет журналистики МГУ. После стали выбирать, в какую глухомань послать по распределению. Подошла Молдавия.
Дороги практически нет, и пыль от земли набивается в экипаж так плотно, что время от времени движение приходится останавливать, чтобы проветриться, и тогда пассажир отходит чуть в степь, чтобы полюбоваться небом. Равнинный край. Посланник императора, — еще не Пушкин, который прибудет в Бессарабию на несколько лет позже, — а граф Муравьев, любуется степями и с интересом поглядывает на цыганские таборы, попадающиеся здесь весьма часто. Цыган много. Населения в Бессарабии очень мало, и все ее крестьяне — валахи, отписывает посланник императору о недавно присоединенном крае, — а помещики встречаются армянские и русские, а среди населения местечек, которыми край изобилует, преобладают жиды и греки. Кто хуже? Муравьев успевший вкусить прелестей — как не без кокетства пишет жене — общения и с теми и с другими, склоняется к мнению, что все же здешние греки даже жидов переплюнули, а уж армяне… Дьявольский край. Даже при том, что у нас в России-матушке страсти к деньгам просителей подвержены все слои чиновничества, даже в сравнении с ней Бессарабия смотрится страшным пятном порока и язвы, чем этот несчастный край обязан, безусловно, правлению Оттоманскому, — делает вывод Муравьев. Турки развратили местное население, и приучили его к купле и продаже любого правительственного распоряжения, они невероятно продажны, жалуется Муравьев императору, на что получает письмо с благосклонным советом держаться твердо, и судить строго. Как повелите.
С остановками в пути, — дабы избавиться от пыли, делающей любое существование в экипаже совершенно невозможным — и Муравьев делает пометку касательно озеленения края, который без растительности весь изойдет на пыль и грязь, — за несколько суток посланник добирается в Кишинев. Еще не город. Местечко на берегу грязной и узкой речи Бык, бывшей четыреста лет назад, как уверяют старожилы, судоходной, но в это Муравьеву не верится, Кишинев неприятно поражает его маленькими размерами. Меньше деревни! Клочок земли у реки с отвратительного качества водой, окруженный поместьями, владеют коими люди один хуже другого. Сумасшедший помещик Костюжен, давший приют монастырской лечебнице для душевнобольных, взбалмошные девицы Рышканские, именем которой и называют их усадьбу, ставшую впоследствии районом города… Это — столица?! Муравьев качает головой, пораженный наглостью местных купчишек, осмелившихся выслать в его адрес петицию с просьбой назначить столицей недавно приобретенного Короной края именно это местечко, Кишинев убогий. Наглость невероятная. Муравьев, попивая кофе, спокойно отчитывает местные власти, которые за четыре года вхождения края в Империю так и не поняли, что долженствует исполнять под властью христианнейшего государя, а не какого-то там турецкого султана. Священный долг. А какой, скажите, на милость, долг исполнит он, Муравьев, если представит к званию столицы это местечко, лишенное доступа к воде, ясной перспективы, скособоченное из-за обилия кривых холмов, и изобилующее лишь блохами, жидами и продажными местечковыми чиновниками? Кишинев недостоин! Это совершенно ясно, объясняет посланник Муравьев местному купеческому обществу, — поскольку для расширения города необходимо согласие окрестных помещиков на то, чтобы земли их перешли Кишиневу, в противном случае размеры столицы будут смехотворны. А расположение? Бендеры, славный старинный город, — из которого турки, понимавшие кое-что в управлении балканскими туземными племенами, управляли Бессарабией, — расположены на реке, снабжены прекрасной крепостью. А Оргеев? Не подходит ли более на роль столицы Оргеев, расположенный у реки Днестр, — на возвышении, с прекрасными дорогами, ведущими в город и из него, — окруженный рощами и обладающий простором для дальнейшего роста. Чем хорош Кишинев? Ничем, заканчивает сурово Муравьев, — ничем, кроме того, что его облюбовали вы, и не желаете из-за своей лености покидать это гиблое местечко, к которому вы попросту привыкли, — но я вас силой отсюда вырву. Как Петр. И уж если император, слава которого бессмертна и нас переживет, сподобился поднять ленивую Русь и перенес ее на место новой столицы, то что мне, слуге потомков его, стоит столицей края объявить город на то подходящий? Несоразмерны деяния. Подумайте об этом хорошенько, господа, подумайте и начинайте собираться — никакой столицы в местечке Кишиневе не будет, а будет она на Днестре, как то нам диктует здравый смысл. Кстати, о деньгах. Муравьев говорит это и встает, отчего все присутствующие в городской управе, — под которую приспособили дом немецкого помещика Эфельнгауэра, отца молдавского промышленного виноделия, — затихают. Даю шанс. Не стану предпринимать расследование с целью выяснить, кто стал инициатором сбора средств этих, которые были обнаружены мной у себя дома, — а уж тем более, искать сдавших деньги деньги, так как по разумению моему, скинулись все. Зал кивает. На эти деньги, говорит Муравьев, будет открыт сиротский приют и и обеспечена деятельность его; приют, деятельность коего поддерживать я обязую вас всех, а попытку дать взятку посланнику императора прощаю вам. Но говорю. Снисхождения более не будет, Бессарабия не пашалык отныне Оттоманской империи, а вы — подданные Императора, а не лживые пленники Порты, потому оставьте свои дурные наклонности и пороки в прошлом. Забудьте о взятках! В Российской империи, господа, не все можно купить и не все можно продать, в Российской империи, господа, есть такое понятия как Долг, честь и Совесть, есть мысли класса правящего при благословении самих Небес о таком понятии, как Благо народа, простертого под скипетром самодержавным. Зал аплодирует. Муравьев смягчается и думает, что туземцы, как и все туземцы, они как дети, — прямодушны и не искушены, — стоит их вразумить и направить мысли их в верную сторону, как добрые плоды воспитания сего не заставят сего ждать. Туземцы исправились. Со стыдом поглядывая друг на друга, аплодируют они проникновенной речи посланника Муравьева, в волнении ораторствующего о Чести. Задумчиво кивают.