Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 77



Что случилось дальше: смотритель оказался подонком и сдал мальчишку в органы, сообщив что это сбежавший малолетний заключенный; смотритель был доброй душой, и обогрел и накормил мальчика, и придержал у себя до лучших времен; а может, нет никакого смотрителя и прибыл он два дня спустя, когда тело сына не сгибалось от мороза? Василий не узнал. На этом его знакомство с сыном кончилось, и больше они друг друга не видели, потому что Дедушка Второй, — которого велели кончать, а как, сами разберетесь, — погиб несколько недель спустя, облитый водой и выставленный голым на мороз, потому что он воевал за румын. Отомстили за Карбышева.

12

Папа Первый вылетает из теплушки, и, чувствуя распоротой щекой невероятный холод, — что само по себе удивительно, так как вагон в котором их везли, не отапливали и он и так замерз, — падает в огромный сугроб. Случается. Много лет позже, интервьюируя знаменитого советского летчика Посребкина, сбившего в небе над СССР более 190 самолетов люфтваффе, — и это только то, что документально заверено, — Папа Первый с удивлением узнал от асса, что тому тоже случалось упасть в сугроб. Уникальный случай. Об этом написали английские газеты и история вошла во все справочники, посвященные авиации времен Второй Мировой Войны, отчего имя летчика Поскребкина стало нарицательным, как позже водка андроповская или колбаса ливерная. Упал с неба. Прямо с неба, прямо с высоты более пяти километров, где отказал один из двигателей его самолета, старенького истребителя, получившего перед тем несколько дырок в корпусе, только не пиши «дырок», попросил летчик. Почему еще? Засмеют, ответил Поскребкин, поскольку у нас, летчиков, существует свой профессиональный жаргон, и такие штуки на корпусе самолета называются пробоины, это ведь воздушное, но все-таки судно. Хорошо, не буду. Итак, двигатели отказывают, вспоминал летчик Поскребкин, а перед глазами Папы Первого вставала точь в точь картина его падения, не такого героического, конечно, но тоже судьбоносного. Все дымит! Выхожу я на крыло, вспоминает летчик, поправляю ранец с парашютом и прыгаю, не забыв крикнуть «да здравствует наша Советская Социалистическая страна Советов!», и Папа Первый кивает, все-таки 1970 год на дворе, и не кричать «да здравствует» за две минуты до смерти еще дурной тон. Ну, в воспоминаниях. Летчик Поскребкин глядит мимо Папы Первого, — старательно записывающего все, что скажет легендарный ветеран, — и взгляд его становится отсутствующим. Наконец, проникся. С ними со всеми так бывает, думает Папа Первый, навидавшийся за время журналистской практики ветеранов, начинавших с бодрых здравиц, воспоминаний о песнях и плясках на борту, но потом ломавшихся. Все равно догонит. Рано или поздно они вспоминали всё и взгляд их становился отсутствующим, и тогда, — Папа Первый знал, потому что случалось такое и с ним, о чем он никому не говорил, — смерть появлялась перед ними, смерть, глядевшая с заботой и грустью. Он знает. Папа Первый, — хранивший в тайне ото всех историю своего счастливого спасения, да и вообще историю, — знает, как это бывает, потому что довелось вылететь в сугроб с пятикилометровой высоты и ему. Пусть не так. Пусть высота эта была пятиметровая, но полет его был смертельным и летел он погибать, понимал повзрослевший Папа Первый, в тот момент не ощутивший ничего, кроме страха подвести отца и крикнуть, выпадая из теплушки в вечереющие русские снега. Прощай папа. Ну, то есть Дедушка Второй, правдолюбец Василий Грозаву, лицо которого Папа Первый все время силился вспомнить, но которое постоянно забывал, потому что никаких фотокарточек отца у него, конечно, не было. Отца не было. Папа Первый официально проходил по ведомству детских домов сиротой, невесть откуда появившимся ребенком, потерявшим речь, и память, и имя и фамилия поэтому у него были вовсе не такие, как у отца и матери. Никита Бояшов. Русский парень, — ну, раз нашли в Сибири, стало быть, русский парень, пусть и кучерявятся у него чуть-чуть волосы, повергая в смущение преподавателей детского дома города Сретинск, куда попал мальчик, потому что сослали их вовсе не в Сибирь, а в Забайкалье. Глупые молдаване. Им все, что снег, то Сибирь, дикий народ, качал про себя головой Никита, выучившийся на журналиста, получивший направление в Молдавскую ССР и ехавший туда, как в незнакомую страну, потому что постарался забыть все. Вычеркнуть, уничтожить, стереть, сжечь. И получилось. Когда Никита, все забывший по просьбе отца, попал на свою родину, в Молдавию, то первым делом постарался найти село, откуда он родом, и даже съездил туда, чтобы сделать в местную «Комсомольскую правду» репортаж о надоях, урожае винограда и прочих успехах сельского хозяйства цветущей молодой республики. Девушки хохотали. Солнце улыбалось, табак на окрестных полях благоухал, и Никита, сжимая в руке папироску, не понимал, как все могло так измениться за каких-то двадцать лет, — как поля Апокалипсиса превратились в скатерти-изобилия, — и неужели коммунисты были правы, приходила ему в голову крамольная в отношении памяти родителей мысль. Жертвы оправданны? Никита старался об этом не думать, и даже прошел мимо того дома, — откуда их с родителями увезли в ссылку, — с сердцем, не сбившимся с ритма ни на мгновение. Ледяное спокойствие. Какой хладнокровный парень, сразу видно, что русский, у нас тут ребята горячие, сказал председатель — новый, потому что почти никого из старожилов не осталось. Голод добил. Голод, разразившийся здесь в 1952 году, спустя три года после голода 1949, и на второй раз товарищ Косыгин не приехал в республику, потому что голод номер 2 был запланирован, и за два года половину населения республики вымерла, а среди нее и почти все жители села Василия Грозава. Спасибо, папа. В результате твоих нелепых телодвижений, думал Никита Бояшов, — ведших нас казалось бы, к гибели, — был спасен, по крайней мере, один член твоей семьи. Один из так обожаемых тобой детей. Это я. Голод-1952. Он был страшен, и его бы я точно не пережил, думал стажер-журналист, посланный в республику по распределению, и получивший комнату в общежитии государственного университета Молдавии. Русские строили. Университеты, поликлиники, больницы, магазины, театры, бульвары, районы, дома, музеи, в общем, они строили здесь все, и, доживи Пушкин до 1970 года, ему бы и в голову не пришло воскликнуть про «проклятый город» с вечно грязными кривыми улочками. Пушкин классный. Никита Бояшов боится признаться себе в этом, — ведь среди сверстников популярны Вознесенский и Ахмадуллина. Особенно среди интеллектуалов, к которым причисляет себя и Никита, горы свернувший, чтобы стать журналистом. Получилось ведь.

К сожалению, один из минусов профессии был в том, что Никите приходилось частенько встречаться с людьми, общение с которыми не доставляло ему ни малейшего удовольствия. Не будь снобом! Так говорил он себе, всячески пытаясь вытравить пренебрежение к этим кряжистым председателям колхозов, — грязным, как их поля, — к ветеранам, в одиночку разбивавшим танковые армии Гитлера, к ударникам, неправильно склонявшим и спрягавшим… Я мизантроп? Нервно пытаясь понять, Никита, давно уже наловчившийся думать о чем-то своем во время интервью — дай человеку повод начать и делай внимательный вид, он сам не остановится — улыбнулся сочувственно летчику Поскребкину. Тот приободрился. Прыгаю я после этого с крыла, и, раскинув руки, на мгновение забываю о том, что война, а внизу все такое маленькое, и думаю я… бубнит старик, а Никита уже отключается, потому что монолог князя Андрея на поле Бородинской битвы он хорошо знает, сейчас вот про облака будет. И облака красивые! Ага, кивает Никита, а старик продолжает: лечу я вниз, любуюсь на красоту эту, а потом дергаю за кольцо, а парашют, собака, отказал, и запаска отказала, и я прощаюсь с жизнью, а потом думаю, ну раз уж смерть, так хоть гляну на мир этот по-человечески. Красотой проникнусь. Интервьюер отключается, и, продолжая ласково кивать, вспоминает и свой полет, и сейчас они, старый летчик Поскребкин, и молодой журналист Бояшов, летят одновременно, а сидят друг напротив друга оболочки, потертые камни. Мы падаем. Тогда еще не старый Поскребкин, отчаянно рвущий кольцо на груди, а потом успокоившийся, плюнувший на это дело, и сложивший руки на груди, чтобы успеть спокойно и кинуть взгляд на снежные просторы под собой. Вот моя могила. Маленький сын Василия Грозаву тоже летит, но не так величаво, как летчик Поскребкин — мальчика переворачивает несколько раз в воздухе, ведь бросил его отец, крутанув, и малец успевает удивиться тому, как холодно на улице, аж щеку обожгло распоротую. Шрам откуда? А, встрепенулся Никита, и потирая щеку, привычно врет ветерану про велосипеды, пацанов, рыбалку, и все такое прочее, — вызывает у старика поощрительную улыбку, мужественным всегда быть модно. Сорванцом был. Ну так слушай, сорванец, бубнит старик дальше, и Никита снова вспоминает: видит, как летит в лицо снежная пыль, как вертится бешено мир, и иногда лишь в поле зрения возникает убывающая в неизвестном направлении теплушка, а в ней отец, которого мальчик никогда больше не увидит. Прощай папа. Потом наступает тьма, — ледяная, — и мальчишка понимает, что упал лицом прямо в сугроб, огромный, и что именно туда пытался добросить его отец, потому и крутанул сильно, сталкивая в дыру в вагоне, и мальчику становится впервые по-настоящему грустно. Вспоминай наказы. Дедушка Второй велел, во-первых, ничего не бояться и, после того, как упадешь, подняться из снега, и по полотну пойти к домику смотрителя, а во-вторых, забыть, как меня зовут, и как моя фамилия. Безымянный человек. А еще, строго-настрого наказал ему отец, забудь и меня, забудь мое лицо, забудь, как я говорил, что я говорил, забудь мать и голод, и сестру и брата, и Бессарабию, забудь все, кроме одного. Надо жить! Вот что набормотал сыну Дедушка Второй перед тем, как обманул конвоиров и выбросил живого еще мальчишку на снег у домика смотрителя, где никого не было. И хорошо. Тот еще стукач. Но Никита Бояшов, тогда еще безымянный мальчик, об этом не знает, и ползет — потому что если лежа, снег не проваливается, весит мальчик немного, — к домику, и стучит в дверь. Открыто, конечно. Так что Никита заползает в домик, где тепло, где есть еда, и куда может зайти каждый, так у них, на Севере, принято, и северное гостеприимство спасает мальчишке жизнь. Ест и спит.