Страница 15 из 26
— Да на что тебе наши песни? — спросила Лизутка. — Чай, ваши, барские, куда складнее.
— Уж надо, голубушка… Есть очень интересные у вас песни, и есть такие сборники, в которых их печатают. Вот и я хочу записать.
— Книжки печатают? Песельники? Я видала. Ну, что ж, спрошусь у мамушки… коли пустит, придем с Дашкой.
И Лизутка действительно в первое же воскресенье пришла с Дашкой на хутор. В этот день Марья Павловна была как-то особенно возбуждена и все поглядывала в окно, из которого виднелась дорога в Лутошки.
— Что ты волнуешься, Marie, — спрашивал Сергей Петрович, — и почему тебе пришла охота нарядиться сегодня в русский костюм?
— Гостей жду… Ты не угадываешь? Ах, какие любопытные гости!
— Не понимаю.
Она взяла его под руку и провела в маленькую комнату около своего будуара. Там Сергей Петрович увидал большие перемены: на зеркале было повешено расшитое полотенце; вместо унесенных низких кресел стояли белые скамейки из кухни; на столе, покрытом скатертью с красными петухами, лежали простые конфеты-леденцы, мятные пряники, помещался чайный прибор, заимствованный у прислуги. Ковра тоже не было в комнате.
— Решительно ничего не понимаю, — сказал Сергей Петрович.
— Жду к себе знакомых из деревни… хочу сближаться, — ответила Марья Павловна, застенчиво и счастливо улыбаясь.
— Лизавету? — догадался Сергей Петрович.
— Да, и ее подругу Дашу.
Сергей Петрович засмеялся.
— И ты думаешь, вы поймете друг друга?
— Отчего же? Разве они не люди?
— Люди-то люди, но мне всегда казалось, что они гораздо лучше понимают нас, когда мы не выходим из нашей роли.
— То есть как?
— Да так, что не нужно заигрывать перед ними. Вот ты русский костюм одела, зачем-то ковер приказала убрать, табуретки эти… Я бы, напротив, или принял бы их в передней, или на креслах посадил. Смотри — Федор: я знаю, он меня любит и доверяет мне, а смотри: я, если и посажу его, так у дверей. А между тем он меня любит.
— Но ты должен же уважать человеческое достоинство!
— Так тогда зачем же убрала кресла? Вообще не нам спускаться до них, а их подымать.
— Но ведь подымать в смысле образования, а не в смысле кресел и ковров. — Это, впрочем, не важно, — с нетерпением возразила Марья Павловна. — Я для того и сама оделась и здесь прибрала попроще, чтобы не сконфузить их.
— Но о чем же ты будешь разговаривать с ними? Ведь это мучительно с ними говорить! Понятия до того узки, язык до того беден, что просто слов не найдешь с ними.
— Поищу как-нибудь… Но, знаешь, какая прелесть эта Лиза! Мне ужасно хотелось бы с ней сойтись. Такая она естественная, такая простая.
— Попробуй, попробуй, — снисходительно усмехаясь, сказал Сергей Петрович. — Я так думаю, что у ней обычные качества деревенской девки: невероятная жеманность и невероятная дикость.
— Но как же ты можешь так говорить о крестьянке? Значит, по-твоему, Некрасов сочинил свою Дарью или Катерину в Коробейниках или Матрену Тимофеевну в Кому на Руси жить хорошо? И наконец, как же ты так отзываешься о деревенских людях, когда сам же всегда ратовал за деревню?
— О, милая моя народолюбка! Конечно Некрасов дал нам перлы, конечно… Но оправа, оправа нужна! — И, любуясь ее взволнованным лицом, он добавил: — Катерина — перл, а вот женушка моя — бриллиант в золотой оправе… О прелесть моя! — Он хотел привлечь к себе Марью Павловну и уже протянул было руки, чтобы обнять ее, но в это время появилась горничная и доложила, что «пришли лутошкинские девки».
— Просите, просите их сюда, — торопливо сказала Марья Павловна. — Serge, пожалуйста, уйди, пожалуйста! — И она вытолкнула его за двери.
Девки вошли, громко стуча новыми котами, шурша лощеным ситцем своих рубашек, блестя лакированными поясами и бусами, — вошли, пересмеиваясь и подталкивая друг друга, и в замешательстве остановились у дверей.
— Здравствуйте, милые мои гостьи! — бросилась, к ним, красная как кумач, Марья Павловна и, подумав мгновенно, что ей теперь делать, обняла первую девку, не разобрав даже, Лизутка это или Дарья, и поцеловала ее куда-то в верхнюю часть лица; с другою дело обошлось благополучнее: она поцеловала ее прямо в губы.
— Ну, что, вы пришли? Вот и отлично. Я очень рада, — бормотала она, без нужды перестанавливая скамейки. — Садитесь пожалуйста, Лиза, садитесь, Даша!
— Да мы постоим: ноги-то у нас не наемные, — сказала Дашка.
— Ах, как это можно! Разве гости стоят? Пожалуйста, пожалуйста!
— Иди, что ль! — прошептала Лизутка, легонько подталкивая Дашку.
Та с напускною развязностью прошла к скамейке и решительно села на нее, манерно сложив руки на коленях; Лизутка поместилась рядом.
— Дайте нам самовар скорей, пожалуйста! — закричала Марья Павловна, бросаясь к дверям. — Ведь вы, конечно, покушаете у меня чаю?.. Вот, не угодно ли конфет, печенья… Пожалуйста!
— Чего это вы заботитесь-то об нас? Такие ль мы гостя!
— Ах, нет, зачем вы это говорите?.. Я ужасно рада и благодарна вам, что вы пришли.
— Мы вот загрязним у вас, — ишь на нас обряда-то какая…
— Залетели вороны в высокие хоромы! — со смехом выговорила Лизутка.
— Кушайте, кушайте! — лепетала Марья Павловна, смущенная неприятным для нее направлением разговора, и, обращаясь к Лизутке, спросила: — Что, теперь легче вам? Деревенская страда уже кончается?
— Чего это? Чтой-то мне, барыня, невдомек…
— Вы, я хочу сказать, теперь уже кончили свою работу?
— Какая же ноне работа? Ноне праздник.
— Мы по праздникам жир нагуливаем, — подхватила Дашка. — Кабы не праздники, никакой бы лошади не хватило на нашу работу.
— Нет, я хочу сказать, жнитво уже кончилось у вас?
— Кабыть скоро. Вот на вашей земле пшеницу кончали. Теперь на своей полоске осталась, да говорил батюшка, овес поспевает, с среды будем овес жать.
— Уж наше дело такое мужицкое, — вмешалась Дашка, протягивая руку к пряникам. — Перевернешься — бьют, и не довернешься — бьют.
— Как бьют? — в недоумении спросила Марья Павловна.
— А как же? Хлеб не родится — тяжко, и урожаю господь пошлет — тяжко. Ныне летом-то смоталась совсем! Лизутке-то что? Ейный отец татар еще нанимает на жнитво, а у нас все сами, все сами.
— Ох, девка, зато и хлопот с этими татарами: вот на хлеб-то они привередливы, — ну-ка, испеки ему неудачливо: залопочет…
Принесли самовар, и хозяйка стала угощать своих гостей чаем. Но тут ей опять пришлось перенести много трудного. Выпивая свои чашки, девки каждый раз опрокидывали их и в один голос благодарили за угощение, — приходилось убеждать и упрашивать без конца. Таким образом, все-таки они выпили втроем почти весь самовар и очутились все в поту: гостьи — от множества горячего чая, хозяйка — от непрестанного волнения и от старания, с которым приискивала в своей голове подходящие слова для разговора. И странное дело, Лизутка гораздо более нравилась ей там, в поле, простоволосая, в рубахе из грубого холста, в поддерганной юбке, нежели здесь, покрытая шелковым платочком ярко-зеленого цвета, в своей шумящей от каждого движения рубахе, подпоясанная лакированным поясом и в шерстяной малиновой юбке. «Зачем она мне стала „вы“ говорить? — думала Марья Павловна в промежутках напряженного и медлительного разговора. — Ведь как выходило у ней просто и мило это слово „ты“… И лицо было гораздо, гораздо умнее и симпатичнее!» После чая она попросила их спеть что-нибудь; но с пеньем дело пошло еще труднее, чем с чаепитием: уж очень церемонились и робели девки. Они перешептывались, смеялись, закрываясь платочками, мигали друг другу, и уж долго спустя Дашка решилась первая. Невероятно тонким и пискливым голосом она затянула и таким же невероятно пискливым голосом подхватила Лизутка. Марье Павловне даже стыдно стало от фальшивых и смешных для нее звуков песни. То, что до сих пор слышала она, — и в памятную для нее ночь провожанья Сергея Петровича, и в другое время, — глубоко ей нравилось и почти всегда хорошо волновало ее душу; но она никогда не слыхала деревенской песни так близко… И, — боже мой! — что это была за песня! Ей попадались народные песни в хрестоматиях; кроме того, она восторгалась в свое время песней «Не шуми ты, мати, зеленая дубравушка» в пушкинской Капитанской дочке; но у ней не подымалась рука записывать такую смешную и дикую чепуху, которую пели или, правильней сказать, визжали девки. Они пели: