Страница 42 из 43
“Пушкин стоит на переломе отношения к античности как к образцу и как к истории, отсюда его мгновенная исключительность. Такова же и веймарская классика”.
Это ведь в самую точку спора о Пушкине, в каком находится пушкинский миф (начиная с Гоголя, 1834: “явление чрезвычайное... единственное явление русского духа”) с научным пушкиноведением, оформившимся в 20-е годы именно в полемике с пушкинским мифом (ценность Пушкина велика, но “вовсе не исключительна”, и с историко-литературной точки зрения он “только один из многих” в своей эпохе, — Тынянов, 1926). Два слова Аверинцева поддерживают пушкинский миф, но ведь при этом не остаются лишь риторическим восклицанием, а имеют кратчайшее филологическое, научное обоснование по близкому ему как филологу-классику признаку отношения Пушкина к античности (о веймарской классике в тех же пушкинских связях — в работах А. В. Михайлова). Но — кратчайшее обоснование, конгениальное пушкинскому способу высказывания в двух словах об огромных вещах. Ведь недаром же это сближение по эпитету с пушкинским словом о случае как мгновенном орудии провидения. Что это значит — “мгновенная исключительность”? Это значит, что Пушкин хоть и явился, конечно, результатом какой-то литературной эволюции, но не простым “закономерным”, так сказать, ее результатом, а вспышкой, солнечным взрывом, то есть по-пушкински, в ходе литературных закономерностей он возник как счастливый случай.
Кто был Аверинцев? Он был филолог в той полноте объема этого слова, который он же единственный обосновал в статье “Филология” в 7-м томе “Краткой литературной энциклопедии”. В эпоху физиков и лириков, когда он начинал, филология проходила по части “лирики” и была, по слову поэта, “в загоне”; он поставил ее высоко. Перемещение ценностей в общем сознании происходило в эпоху Аверинцева и прямо благодаря ему: филолог выходил на положение важного человека современности, нужнейшего современности человека; в постсоветское новое время он это значение начал терять и продолжает его терять сейчас, после смерти Аверинцева, однако, как помнят слышавшие его, он говорил, что “ис-
тория не кончается; она кончалась уже много раз”, и, возможно и вероятно, роль филолога в русской истории не исчер-
пана.
Филолог Аверинцев оставил нам свой энциклопедический словарь не просто важнейших понятий — важнейших слов нашей жизни (“любовь”, “спасение”, “чудо”, “судьба” и мн. др., см. такой аверинцевский словарь — Киев: София — Логос, 2001). Филолог, заговоривший о “высшей математике гуманитарных наук” как об уровне, мало еще им доступном. Филолог и ритор в старинном смысле этого слова, человек непростого на восприятие, затрудненного и именно в этой своеобразной затрудненности красивого устного слова, которое если кто не слышал, а только Аверинцева читал, узнал его недостаточно. Помню, как он говорил о своих детях: “детки мои — существа словесные”; человеческую “словесность” он любил и горевал о наблюдаемом вокруг ее оскудении, например об утрате вкуса к сложному предложению, и объявлял борьбу за точку с запятой как знак сложного синтаксиса.
Этот филолог был светский проповедник, в выступлениях на разные темы походя формулировавший уроки поведения, когда говорил, например, о том, что у дьявола две руки и он всегда предлагает нам ложный выбор, который не надо де-
лать, — скажем, между либерализмом и патриотизмом, какой нам нынешними идейными сюжетами постоянно навязывается. Небожитель Аверинцев в этих сюжетах достаточно трезво ориентировался и давал свои ответы на актуальные вызовы, когда называл себя средиземноморским почвенником. Эта “почва” обнимала и Афины, и Иерусалим, вновь те самые, как недавно заметила О. А. Седакова, вспоминая это автоопределение. Но ведь это был не только объем интересов, это был и ответ на идеологическую злобу дня. Да, вот такая обширная “почва”, но не интеллигентская беспочвенность (идейность и беспочвенность — два определения русской интеллигенции, по Г. П. Федотову) — почва.
Память об Аверинцеве вновь возвращает к тем давним лекциям как к историческому — можно это сказать без пафо-
са — событию. Это был 69—70-й год, перепад эпох, и лекции на истфаке его обозначили. У нас ведь тоже только что был перед этим свой 68-й, с Чехословакией и кое-чем прочим. Это был конец знаменитого шестидесятничества, и лекции Аверинцева происходили уже по ту сторону. Это был уже второй исторический перепад после середины 50-х. Перепад эпох и смена интересов. Статьи в печати одно, а такие систематические устные выступления как общественное событие — другое. Статьи уже были в 60-е годы, и четвертый том “Философской энциклопедии” с аверинцевскими “Православием” и “Протестантизмом” в 1967-м уже появился, но такие лекции, по ощущению, не могли тогда еще состояться и столько значить, да и просто быть так услышаны — слух еще не был приготовлен. Лекциями Аверинцева мы вступали в другую эпоху, более глухую, но и более сложную. Ее назовут эпохой застоя, только эта эпоха застоя идейно была куда сложнее и богаче гражданских 60-х. Например, вставали две такие темы, которые не очень, не так звучали раньше, как темы религиозная и национальная. Историческим временем Аверинцева и стало это глухое и сложное время. Субъективное впечатление, но для меня тогда три события обозначили исторический перепад. Такого разного тона и стиля события, как “Москва — Петушки”, зазвучавший голос Высоцкого и лекции Аверинцева. Все три явления на перепаде 60—70-х. Столь разные голоса озвучили новое время, и среди них аверинцевский — рискну сказать по памятной аналогии — филологический тенор эпохи. Трагическая ирония есть в ахматовской формуле, но она окрашивает главное — размер человека, дающего свое имя эпохе.
Сергей Сергеевич Аверинцев со своей филологией, если представить себе его путь, который весь теперь перед нами, был вплетен в пережитую нами большую историю и был в ней действующим лицом. Кабинетный человек был человеком эпохи.
Е. ПАСТЕРНАК Выступление на вечере памяти
http://magazines.russ.ru/voplit/2004/6/past3-pr.html
Мы познакомились с С. С., когда он был студентом второго курса университета. Тогдашний заведующий кафедрой классической филологии А. Н. Попов приучил всех называть друг друга по имени-отчеству, поэтому мою жену Аверинцев называл Еленой Владимировной, а меня — Евгением Борисовичем. Правда, я был намного старше. Началось наше знакомство с того, что С. С. попросил мою жену, студентку 4-го курса, взять для него в фундаментальной библиотеке пачку книг. Второкурсникам еще не давали книги на абонемент. Книги он эти зачитал. Когда кончался учебный год и надо было заполнять “бегунок”, положение было безвыходное. Мы звонили ему, он говорил: “Вы знаете, я не могу с этими книгами расстаться”. Тут вмешалась Наталья Васильевна, его мама. Мы отправились к нему в Бутиковский переулок за этими книжками. Кое-что она нашла, но это была только часть. Остальные Сережа принес через несколько дней. Остался у нас, мы долго разговаривали. Он тогда был весь полон античностью. А потом от вдовы Фалька Ангелины Васильевны Щекин-Кротовой мы узнали, что Сережа, когда жил рядом с ними в Абрамцеве, справлял античные праздники, посвященные разным богам, например Панафинеи. Тогда классика была для него тем живым духовным источником, который постепенно расширялся и вел его все дальше и дальше.
Самое главное, что меня всегда поражало в Аверинцеве, — это его огромная внутренняя сила при большой физической слабости. Он еще мальчиком болел полиомиелитом, ему трудно было ходить. Ему трудно было делать то, что он делал тем не менее повседневно. Летом он жил в Перхушкове на даче в маленьком домике около железной дороги и через огромное поле, наверное километров в семь, приходил в Переделкино, чтобы нас навестить. Мы тогда постоянно жили в маленькой сторожке в Переделкине. Это всегда было удивительно тем, что каждый раз он приходил совершенно новым, полным новых интересов и спешил поделиться. отец Георгий говорил, что удивительно, как он поздно крестился. Но для меня это вовсе не было удивительным. Он был все время в пути. Этот путь был высок и в действительности очень труден.