Страница 40 из 47
В 1921 году, вскоре после того, как мне минуло тринадцать, я ехал домой из центра Фресно, прижав к бедру заводной фонограф "Виктор" с одной грампластинкой. А ехал я на велосипеде.
От того, как я обращался с велосипедом, будучи рассыльным Почтово-телеграфной компании, он разваливался.
Ко времени выхода в свет моей первой книги у фонографа отказал моторчик, и пока я впервые в жизни путешествовал по Европе в 1935 году, его отдали Армии спасения.
Зато пластинка сохранилась у меня до сих пор, и я питаю к ней особую привязанность.
Мои тёплые чувства объясняются тем, что каждый раз, когда я её прослушиваю, мне вспоминаются события, развернувшиеся у нас дома, как только я привёз фонограф и пластинку.
Фонограф обошёлся мне в десять долларов, пластинка - в 75 центов, причём новенькие. Я заработал эти деньги за первую неделю работы посыльным, плюс к ним 4 доллара 25 центов были у меня с собой.
Моя мама только что вернулась с фабрики Гуггенхайма, где, судя по выражению её лица, она расфасовывала инжир по пакетам весом восемь унций - самым непопулярным среди упаковщиков, потому что полный рабочий день на укладке пакетов весом восемь унций по столько-то за штуку приносил всего полтора или самое большее - два доллара. А на упаковке пакетиков весом четыре унции можно было заработать три, а то и четыре доллара, что по тем временам были неплохие деньги, и очень приветствовалось, если учесть, что работа у Гуггенхайма или на других упаковочных фабриках - у Розенберга или Индерридена - была сезонной, а сезон никогда не длился долго.
Когда я, волнуясь, вошёл в дом с фонографом, прижатым к бедру, мать посмотрела на меня взглядом, судя по которому день выдался на восемь унций. Однако она промолчала, и я промолчал, водружая фонограф на круглый стол в гостиной; убедившись, что внешние детали при перевозке не пострадали, и не обнаружив дефектов, я снял пластинку с поворотного диска, к которому продавщица прикрепила её резинками, осмотрел с обеих сторон и заметил, что мать наблюдает за мной. Наконец, когда я принялся заводить фонограф, она заговорила вкрадчивым и вежливым голосом, что, как мне было известно, являлось признаком того, что всё это ей не по нраву. Она сказала по-армянски:
Левон Коджоян. У речки - Вилли, что это там у тебя?
- Это фонограф.
- Где ты раздобыл этот фонограф?
- У Шермана и Клея на Бродвее.
- Тебе что отдали этот фонограф у Шермана и Клея?
- Нет, я заплатил за него.
- Сколько ты заплатил, Вилли?
- Десять долларов.
- Десять долларов - большие деньги для нашей семьи. Может, ты нашёл эти десять долларов на улице?
- Нет, я получил их за первую неделю работы рассыльным. А пластинка стоила 75 центов.
- А сколько со своей первой зарплаты ты принёс домой на всю семью - на арендную плату, на еду, на одежду?
- Четыре доллара и двадцать пять центов. Я получаю всего четырнадцать долларов в неделю.
Итак, пластинка установлена на фонограф, и я собираюсь опустить иглу на вращающийся диск, как вдруг замечаю, что мне лучше всё бросить и смыться, что я и делаю, причём вовремя. Cначала я хлопаю дверью на заднем крыльце, потом ею хлопает мать.
Бегая вокруг дома, я осознаю две вещи: во-первых, что вечер прекрасный, и во-вторых, что отец Левона Кемаляна, очень почтенный человек, стоит перед своим домом на той стороне улицы и наблюдает со слегка отвисшей челюстью. Он староста первой Армянской пресвитерианской церкви; он родом не из Битлиса, как мы; он не Сароян, поэтому такое зрелище ошеломляет его. Очевидно, Такуи Сароян и её сын носятся вокруг дома не для разминки или спортивного состязания. Тогда зачем же?
Я приветствую в духе добрососедства мистера Кемаляна, перебегая из переднего крыльца в гостиную, где я быстренько опускаю иглу на пластинку, и несусь в столовую, откуда можно наблюдать, как воздействует музыка на мать и, если понадобится, выскочить во двор через заднее крыльцо. Как только мать возникла в гостиной, из фонографа полилась музыка.
На мгновение мне кажется, будто она собирается пренебречь музыкой и продолжать погоню, но затем вдруг происходит то самое, отчего эта пластинка раз и навсегда становится моим сокровищем.
Мать останавливается, может, просто перевести дух, может, прислушаться к музыке; ещё неизвестно наверняка.
Пока звучит музыка, я не могу не заметить, что мать либо очень устала гоняться за мной, либо и впрямь слушает музыку. Потом я замечаю, что она несомненно слушает музыку. Я вижу, как её внимание переключается с погони на фонограф. Я вижу, как она берёт один из шести плетёных стульев, оставшихся со времён моего отца, с 1911 года, и пододвигает его к круглому столу. Я вижу, как она садится. Я замечаю, что на её лице уже не осталось ни следа усталости и гнева. Мне вспоминается страдающий безумием библейский персонаж, которому встречается человек, музицирующий на арфе. Я стою в дверях гостиной и, когда мелодия прекращается, подхожу к фонографу, снимаю иглу с диска и выключаю мотор.
Не глядя на меня, мать обращается ко мне на этот раз по-английски:
- Ладно, эту штуку мы оставляем. - Затем ласково, по-армянски: - Поставь, пожалуйста, ещё раз.
Я быстро, в несколько оборотов, завожу фонограф и вновь ставлю иглу на диск.
На этот раз, когда игла подходит к концу пластинки, мать говорит:
- Покажи, как это делается.
Я показываю, и в третий раз она заводит пластинку самостоятельно.
Музыка, конечно, прекрасная, но всего лишь мгновение назад она сердилась на меня за то, что, по её мнению, б[?]льшая часть моего недельного жалованья бездарно потрачена на какой-то дурацкий хлам. Потом она услышала музыку; что-то ей приоткрылось, а именно: деньги не только не потрачены зря, а дальновидно вложены.
Она прокрутила пластинку шесть раз, а я так и сидел у стола в гостиной и просматривал маленький каталог пластинок, бесплатно предоставленный мне продавщицей у Шермана и Клея. Потом она спросила:
- Ты принёс всего одну пластинку?
- Вообще-то на оборотной стороне есть ещё одна песня.
Я вернулся к фонографу, перевернул пластинку и поставил на это место.
- А что это за песня?
- "Песнь об Индии". Я её раньше не слыхал. В магазине я прослушал только первую, под названием "Чио-Чио-сан".
- Что значит "Чио-Чио-сан"?
- Наверное, так называется песня. Хочешь послушать вторую, "Песнь об Индии"?
- Да, прошу тебя.
Теперь, когда остальные члены семьи пришли домой и услыхали музыку из гостиной, войдя они увидели новенький фонограф; мать сидит на плетёном стуле прямо перед ним и слушает.
Зачем мне понадобилось столько лет так бережно хранить и лелеять эту пластинку? А за тем, что пластинка почти мгновенно приобщила мою маму к искусству и она начала догадываться, что её сын не напрасно ценит некоторые вещи выше денег и, возможно, выше еды, питья, крова и одежды.
Через неделю она во всеуслышание объявила за ужином, что пора выделить из семейного бюджета некоторую сумму на приобретение второй пластинки, и пожелала знать, что там ещё можно найти. Я достал каталог и пробежал по названиям, но для неё это был пустой звук, поэтому она велела мне отправиться в магазин и выбрать нечто "hrashali", что по-армянски означает "чудесное", что я с удовольствием исполнил.
Теперь, спустя 42 года, когда я снова слушаю эту пластинку и пытаюсь понять, что же тогда произошло, то думаю - это банджо так её проняло, это банджо говорило с ней искренне, как со старинной знакомой, которую понимают с полуслова и безгранично любят. Аккорды банджо и голос кларнета помнили всё былое, принимали всё нынешнее и ожидали всего, что могло выпасть на её долю, отзывались эхом из повести о японке, которую покинул американский моряк; гобой твердил слова, саксофон захлёбывался эмоциями: "Фокстрот (на мотив Дж. Пуччини в аранжировке Хьюго Фрея) Пол Уайтман и его оркестр. 18777-А".