Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 68

— Нет, ребята, тут еще надо подумать. Почеркать надо.

И «почеркал»: в книге эта глава оказалась почти целиком переписанной.

Он был добр к другим, к себе — нет. Он требовал от себя максимума. Постоянная требовательность к себе сказывалась и в дотошной тщательности изучения материала.

Взять, скажем, его «Безымянную славу» — книгу, которую он писал и переписывал дольше и больше других, считая ее для себя главной. Казалось бы, кто лучше Ликстанова знает материал, на котором построено это произведение, — жизнь газеты и газетчиков в годы становления советской прессы? Все это Ликстанов пережил сам. Однако работники свердловских библиотек и газетного архива могли бы рассказать, сколько утомительных, упрямых часов проводил он над книгами и подшивками газет, дополнительно изучая материал, сверяя свидетельства собственной памяти с документами эпохи.

Или, если опять вспомнить «Зелен-камень» (повесть эта вышла уже после «Малышка», в 1949 году), — немало там, и без этого было не обойтись, об уральских самоцветах. О каждом из них — хоть, может быть, упоминается он в повести лишь мельком — было читано и перечитано Ликстановым уйма, смотрено и пересмотрено — не сочтешь, спрошено и переспрошено — не войдет в толстую книгу.

Но при этом жил в нем не просто исследователь, а художник, которому в любом предмете дано видеть больше, чем просто исследователю, — дано видеть жизнь и труд его создателя. Рассматривая какую-нибудь «безделушку», сработанную мастером, Иосиф Исаакович подчас задумчиво ронял:

— Вот как тоненько резцом прошелся. Филигранная работа. А сам наверняка в лаптях ходил. И руки огромные, черные. А дочурка его, какая-нибудь Анюта, босиком по пыли шлепает. А мать у калитки уже с вицей ждет… Да, хорошая штучка.

Это видение людских судеб и характеров, умение проникнуть в них, строить на них сюжеты и есть то, что называется художническим воображением…

Он трудно сходился с людьми, неохотно раскрывал себя. Это не значит, что он был нелюдим. Напротив. Умница и острослов, он мог быть душой любой компании, в беседу вступал легко и непринужденно, — многому, видимо, научила работа в газете. Но сблизиться с человеком, приоткрыть ему свое сокровенное — это для него было трудно.

Иногда мне казалось, что все время он живет как бы в двух измерениях: в одном — разговаривает, шутит, посмеивается, в другом — придирчиво наблюдает за движением собственной мысли, а она, трудяга, не зная устали и передышки, ворочает людскими судьбами, напластовывая события на события, строит сюжеты и разрушает их, выискивая лучший из возможных вариантов. Случалось, он становился угрюмым над вид и задумчивым — значит, целиком переходил в это второе, рабочее измерение. А может, вспоминал сына — «хорошего парня, громадину, умницу и честную душу», — который осенью 1941 года добровольцем ушел на фронт и погиб в боях за Ленинград…

Он никогда не был плоскостным — только хорошим или плохим. Он всегда был Человеком. По-человечески переживал боль свою и человечества, радовался своим маленьким радостям (сегодня засадили на участке за городом шесть соток картошки, будет сытая зима, смогу писать — 1946 год) и радовался большим нашим радостям. Большие его волновали всегда.

Вот еще одна цитата из писем 1947 года. Уже сдана в Детгиз рукопись «Малышка». Ликстанов пишет:

«У нас тоже горячо. Сейчас делаю для «Уральского рабочего» большой очерк о заводе химического машиностроения. Провел на этом заводе пять дней. Там делают такие детали, что не детали устанавливают на станках, а станки на обрабатываемых деталях. Это нечто колоссальное. Кое-что отсеялось для книги.

А рядом есть завод насосов. Там всего двести человек, а они затопили Советский Союз своими насосами. Там работают молодые люди, которые пришли на завод пареньками с «рогатками» в кармане и озорничали по-детски. Сейчас эти двести человек дают в год государству два с половиной миллиона рублей прибыли — разве это не прекрасно!»

Ликстанов тогда обдумывал, мучаясь, новую книгу. Вначале он искал ту «вышку», с которой можно было бы «обозреть» весь Урал целиком, и внимание свое сосредоточивал то на Уралмаше, то на Нижнем Тагиле, который он любил, знал и о котором в свое время написал несколько отличных умных очерков.

Сначала он хотел писать книгу, видимо, очерковую.

Из письма к Н. А. Максимовой:



«Малышок» уже в тумане, уже «очужел» мне, думается о нем с трудом и неохотой. Все мысли о новой книге, которая заманчива и страшна мне. Все что-нибудь придумывается. Например, такое: за 30 лет Октября Урал стал машиностроительным. Хотелось бы это показать на примере технического вооружения нового промышленного района. Вот нашли новую залежь железных руд или чего-нибудь в этом роде, и, не выезжая за пределы области, директор собирает новенькие машины. Ему дают только что сделанные станки глубокого бурения, пневматический инструмент, экскаваторы, доменное оборудование, прокатные станы, электромоторы и прочее. Все это можно показать на конкретных заводах, на конкретных именах. Урал имеет все необходимое для того, чтобы сделать все, но и все необходимое — чем можно делать, добывать…»

Однако конкретность, не облеченная вымыслом, — это для художника порой действительно страшно. Это не его «амплуа». Тем паче для романтика.

Все же он еще надеется взяться за очерковую книгу и пишет Максимовой:

«Немедленно вслед за «З. -к.» («Зелен-камень». — О. К.) берусь делать книгу об Урале и начинаю копить эскизы детской повести «Первое имя». Вы не хмурьтесь, Надежда Александровна, одно другому не помешает, а повесть задумалась умненько, из рабочего быта, на материале Горы Высокой — нашей основной железорудной базы».

Все-таки «книгу об Урале» он отложил и написал ту, которую мы и знаем под наименованием «Первое имя»…

Он все время жил Уралом. И у него доставало сил души жить прошедшей, — может быть, уже туманной, но для него прекрасной, — молодостью. Это сказывалось прежде и больше всего в его работе над романом «Безымянная слава». Над ним он трудился долго, в общем-то не менее десяти лет, трудился любовно, с особым волнением, трудился до самой смерти.

Молодой журналист Степан Киреев и разноликий журналистский люд, сгруппировавшийся вокруг редакции приморской газеты «Маяк», были, пожалуй, любимыми героями писателя. Их жизнь, их труд и нравы, трудные проблемы становления советской печати — все это было очень близко Иосифу Исааковичу, лежало на сердце.

И еще горел в Ликстанове старый моряцкий дух. Дух этот сказывался в его точности во всем, в его умении ограничивать себя в желаниях, в его внешнем виде.

Помню, однажды, приехав на какой-то писательский «трёп» (так весело и нежно именовал Ликстанов наши профессиональные встречи — съезды, пленумы, совещания), мы в Москве осели в старенькой гостинице «Балчуг» как раз в том номере, в котором некогда останавливался А. П. Чехов. По поводу этого совпадения было сказано, конечно, несколько слов, в основном острых — естественно, в наш собственный адрес. Вдруг вижу: Иосиф Исаакович наряжается в некий парадный костюм: черная пиджачная пара, ослепительно белая накрахмаленная рубашка и туго — дышать нечем — повязанный галстук. Стал он какой-то чужой и до покраснения взволнованный.

Что такое?

Ему, видите ли, надо пойти в Детгиз встретиться с редактором. А редактор — женщина. И может ли он в этом случае явиться в «затрапезном», обычном виде?!

— У нас на флоте… — начал он мне объяснять: понял, что я понял, коротко махнул рукой и подмигнул смешливо и умно.

Флот в нем все-таки жил.

Иногда он объявлял «адмиральский час». Это такой обычай на флоте: обед — и можно немножко расслабиться. Под этой его командой нам приходилось бывать.

Иосиф Исаакович не был здоровым человеком. Еще 45-летним он в одном из писем сообщал о «букете» своих болезней: эмфизема легких (он много курил), дистрофия сердца, склероз аорты, почки «и еще что-то».

Здоровье, видимо, его припирало, хотя он на него не жаловался. В последние годы жизни, уже уйдя из газеты, Иосиф Исаакович взял за правило ежевечерне совершать длительные пешне прогулки. «Как японцы», — говорил. Ходил он по Ленинскому проспекту километров на 7–8 в сторону политехнического института и Шарташа. Шагал не спеша, мерно, сосредоточенно. Изредка, на обратном пути, заглянув ко мне в дом, приглашал коротко и деловито: «Идемте к нам».