Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 42

Никакого специфически «сталинского» мифа в точном культурологическом смысле вообще никогда не существовало, это всего лишь примитивное соотнесение с конкретной исторической фигурой исходной для советской мифологии оппозиции «индивид – власть».

Программа «Огонек-Мемориал» во всех своих компонентах демонстрирует глубокое непонимание природы массовой мифологии: самая достоверная информация сама по себе не может разрушать и созидать мифы, рождение и смерть мифа есть исключительно результат социальной практики. Первобытный дикарь верил, что божество пожирает людей, то есть в определенном смысле знал о нем «правду», что отнюдь не отвращало его от поклонения своему ужасному богу; вряд ли есть основания полагать, что современный человек поступит в такой ситуации иначе. Кровожадность и коварство персонажа не вызывают у носителя мифологического сознания однозначно негативной оценки, более того – они способствуют укоренению символики силы и превосходства. С этой точки зрения правда о Сталине в определенных условиях (а кто может сказать, каковы они сейчас?) может даже укреплять соответствующие мифологемы, дополнительно драматизировать миф, что ему, как известно, отнюдь не противопоказано. Уже и в самый разгар антисталинской кампании некоторые из советских писателей объявляли Сталина «персонажем шекспировской трагедии».

Несуществующим на деле «сталинским» мифом интеллигенция риторически подменяет реально существующий советский миф о власти. Что здесь – результат осознанных манипуляций, а что – следствие специфических фобий и завышенной самооценки советской интеллигенции? Над этим я предлагаю читателю поломать голову самостоятельно…

Наиболее естественной стихийной реакцией культуры на кризис обычно становится nipa знаками, оценивающими символы, входящие в основной культурный фоня. Смена плюсов на минусы и наоборот началась антисталинской кампанией официальной прессы, и сейчас можно составить уже довольно длинные списки действующих лиц русской и советской истории, подвергшихся такой культурной операции: Сталин, Брежнев, Ворошилов, Жданов, Калинин, и представители литературного официоза сменили плюс на минус; Хрущев, Бухарин, Раскольников, Сахаров, Столыпин, писатели-эмигранты – минус на плюс.

Чем дальше, тем больше на протяжении девяностых годов обнаруживала себя гораздо более общая и глубокая тенденция – стремление играть знаками таких фундаментальных для культуры сфер, как эротика, религиозность, идеалы всеобщего блага. Ревизия отнесенных к этим сферам ценностей пока имеет по преимуществу не содержательный, а знаковый характер. В любом иллюстрированном издании на соседних страницах можно встретить фотографии богослужения в храме и снимки полуобнаженных девиц, якобы представляющие собой фоторепортаж с очередного конкурса красоты. Ясно, что религия и эротика не воспринимаются при этом как обособленные сферы культуры с самостоятельным содержанием, зато обе они вполне укладываются в механизм знакового отрицания определенной мифологии – ортодоксального советского мифа о человеке как существе асексуальном и атеистическом.

Эта разновидность рефлексии может быть названа не только «знаковой», но и «еретической»: примерно так возникали средневековые ереси. Типичный еретик мог «мыслить» примерно так: 1) все у нас плохо; 2) нужно сделать все наоборот: ваш клир живет в безбрачии – у нас каждый священник будет иметь по десять сожительниц, вы едите священное причастие – мы будем на него плевать, а вашего папу римского мы будем звать Антихристом. Еретики, переворачивая знаки ортодоксальной религиозности, безусловно, получали нечто неудобоваримое с богословской точки зрения, и ученые мужи святой церкви презрительно кривили лицо, узнав об очередных теоретических изысканиях очередной невежественной секты. Но с точки зрения простейшей мифологической рефлексии эти изыскания оказывались вполне приемлемыми и очень живучими.

«Ересь» общественного сознания по отношению к советским мифам проявляется, например, в болезненном интересе к проституции, гомосексуализму, подростковым бандам, рэкету и тому подобным типам «отклоняющегося поведения». Уже советские масс-медиа конца восьмидесятых уделяли этой тематике гораздо больше места, чем западные.

«Знаковый» тип рефлексии очень архаичен, довольствоваться им, вероятно, могли в первую очередь культуры с очень устойчивой исходной моделью и циклическим характером ее изменений. Иногда установливалось длительное равновесие между «ортодоксальным» и «перевернутым» вариантами исходной мифологии – те же ереси, например, сопровождают христианский миф на протяжении двух тысячелетий, подобно шлейфу. Распространенность «ересей» у нас косвенно говорит о том, что в российской культурной модели есть какие-то существенные архаичные элементы, и заодно укрепляет наши подозрения о заложенном в ее основу циклическом механизме. В то же время возможности знаковой рефлексии реально весьма невелики и выявлены уже полностью.





Первое их ограничение – в весьма невеликом объеме символической базы нашей культуры. Древние цивилизации отличались ошеломляющим изобилием культурной символики, проистекающим из активной, разнообразной, напряженной мифотворческой деятельности. Потому они и могли заниматься перестановкой знаков у разных символов и символических комплексов почти бесконечно.

У нас же сознательными семидесятилетними усилиями пропагандистской машины была достигнута почти абсолютная десимволизация культурной жизни. Символический лес русской культуры был варварски вырублен; объем символики доведен до уровня, который позволяет осознанные манипуляции ее идеологизированными останками, но убивает живые, естественные и сложные связи между отдельными символами. Портрет Ленина, Красное знамя, пионерский галстук, Спасская башня Кремля, спутник, пара патриотических маршей, Золотая Звезда Героя Советского Союза, поверженная наземь и расколотая свастика – вот, собственно, и весь символический ассортимент советского подростка шестидесятых-семидесятых годов, осиленный им к рубежу совершеннолетия.

Очевидно, интерес к религии, первоначально бывший просто антиатеизмом, с неизбежностью будет приобретать содержательное культурное значение (то же самое относится и к – эротике). В 1990 году увлеченные занятия сексом пол висящей на стене иконой Богоматери могли еще рассматриваться как признак некоего свободомыслия; в 2000 году, условно говоря, иконы висят в одних комнатах, а сексом занимаются в других.

Игра знаками – это ответ культуры на определенные табу, что подтверждается и примером СССР, страны, наиболее широко практиковавшей в XX веке табуирование как инструмент культурной политики. Интенсивная вестернизация советской культуры, при всех ее минусах, активно разрушает механизмы табелирования, поскольку наиболее сильны они были именно в сфере отношений Запад – Восток.

Еще важнее другое обстоятельство: знаковая рефлексия не создает принципиально новой культурной ситуации. Как в христианстве смена ортодоксии ересью не меняет сакрального типа мифологии, так знаковые опрокидывания не изменили характера и советской мифологии – «злодеи» и «герои» меняются местами, «and the show must go on» на той же сцене и с минимальными изменениями в тексте ролей.

Мифология как средство свободной интерпретации объективно данной несвободы человека в конечном счете такова, каков тип властных отношений в данном историческом обществе. В советском обществе властные отношения имели абсолютно отчужденный характер и по определению не могли быть присвоены обывателем. Обезличенные отношения человека с властью свойственны любому индустриальному или постиндустриальному обществу, это отнюдь не чисто советское явление. Однако такого рода отчуждение весьма соответствовало некоторым особенностям русской культурной модели, изначально в нее заложенным.