Страница 1 из 4
Как я сделался писателем?
(НЕЧТО ВРОДЕ ИСПОВЕДИ)
Нынешней весной я получил печатное (следовательно, циркулярное) письмо от одного из членов совета С.-Петербургского комитета грамотности, г. Ледерлё. Письмо приглашало меня принять участие в составлении списка книг общеобразовательных и тех, которые произвели на меня наибольшее впечатление, т. е., другими словами, тех, которые послужили импульсом для моего нравственного или умственного развития. Эта задача навела меня на некоторые мысли, которые я считаю весьма полезным высказать всем, берущимся за подобные указания. Мне кажется, что здесь важна не книга, а те условия и обстоятельства, при которых она была прочитана, а главное, то душевное или умственное настроение, которое располагало читающего к тому или другому впечатлению. Всем известно, что при грустном настроении самые смешные, комические положения и сцены нисколько не кажутся смешными; напротив, при благодушном, смешливом настроении ум невольно ищет во всем, самом серьезном, комической жилки или сарказма.
Из книг на меня, 6—7-летнего ребенка, произвела сильное впечатление сказка Ершова «Конек-Горбунок», но это впечатление было чисто внешнее. Прежде всего и более всего сказка мне нравилась своей стихотворной легкой, ритмической формой. Она, без труда укладывалась в моем мозгу, в моей памяти. Многое я в ней не понимал, хотя и знал наизусть. Окружающие меня дивились моей памяти и рассказывали всем, что я знаю наизусть всего «Конька-Горбунка», что далеко не было правдой, — я знал только начало и конец, но не протестовал при заявлении о том, что я знаю сказку всю наизусть. Следовательно, первое впечатление, которое вызвало во мне литературное произведение, было вызвано его формой — ритмической гармонией слова. Предположение к этой ритмической форме сложилось гораздо ранее, чем сказка попала в мои руки, и первое влияние здесь вовсе не зависело от книги. Оно сложилось под влиянием живого лица и живой речи, и этим я всецело обязан моей старой няньке, крестьянке Наталье Степановне Аксеновой, личности весьма своеобразной и даровитой. Восемнадцати лет она вышла замуж и вскоре осталась вдовой, так как муж ее был взят в солдаты и, вероятно, погиб на войне в 1812 году. Хотя положение ее — вдовы-солдатки — освобождало ее от крепостного невольничества, но она охотно пошла в няньки в нашу семью и оставалась в этой семье до конца своей жизни. Она последовательно вынянчила моих сестер и брата и постоянно выказывала нам такую теплую и сильную привязанность, как будто мы все были ее собственными детьми. Простая, необразованная, но много видевшая на своем веку, она самоучкой выучилась читать и писать и читала много, а главное, много знала наизусть, из старинных песен, баллад и рапсодий, знала целые строфы из «Светланы» Жуковского и, вообще, многое из поэзии двадцатых и тридцатых годов. В больших помещичьих семьях моих родственников она схватывала и усваивала на лету многое, на чем останавливалась жизнь подрастающих молодых поколений. Бывало, в долгие зимние вечера — когда все в доме уезжали и оставался я один с маленькими братом и сестрами, которые уже спали, — моя нянька, сидя за своим неизменным шерстяным чулком, напевала мне вполголоса чувствительную балладу, которая начиналась словами:
Конец баллады был крайне сентиментальный и трагический, и я помню, что я никогда не мог выслушать его без слез. Помню также старинную буколическую пастораль, также весьма сентиментальную, которая начиналась словами:
Большинство русских сказок я также узнал от моей няньки. И вот на эту уже подготовленную почву попал мне «Конек-Горбунок». Легкая форма стиха без труда схватывалась и удерживалась памятью семилетнего ребенка.
В восемь лет меня занимал театр Ленского и в особенности перевод его либретто оперы Цампы. И в этом обстоятельстве опять замешивается не одна книга, но семейные рассказы и музыка. В то время, более полувека назад, точно так же, как и теперь, занятия каждой интеллигентной семьи, кроме обычных житейских хлопот, забот и мелких развлечений, сосредоточивались на литературе и музыке. Рассказы отца и матери об опере и балете на сцене Большого театра в Петербурге сильно затронули мое детское воображение. Я чуть не бредил Фенеллой (Muette de Portici), Кесарем в Египте и в особенности Цампой. Последняя опера еще потому имела на меня влияние, что любимой кадрилью тогдашней Уральской публики была кадриль из Цампы, а к этому присоединилось и другое обстоятельство — влияние моей старшей сестры от другого отца (П. П. Кондыревой), 18-летней девушки, чрезвычайно впечатлительной, умной, увлекавшейся литературой и поэзией. Романическая, оригинальная опера Цампы у меня звучала в ушах, и я делал кукольный театр, декорации и актеров из бумаги и разыгрывал эту оперу перед глазами моих маленьких сестер и нашей дворни.
Рядом с этим течением у восьмилетнего ребенка складывалось другое. Мне дали два или три тома (не помню наверно сколько) «Зрелища вселенной». Это было что-то вроде краткой энциклопедии из естественной истории с очень грубыми, старинными гравюрами. Я помню, внимание мое преимущественно останавливалось на необыкновенных грандиозных явлениях, в особенности со страстным вниманием и внутренней дрожью я зачитывался описанием извержений Везувия и вообще вулканических явлений. Точно так же привлекало меня описание раскопок Помпеи. Помню также, что мне очень нравились три томика с грубыми раскрашенными рисунками «Библиотека путешествий» (для детей) — и в особенности занимала меня трагическая судьба Джемса Кука и братьев Симона и Пьера, погибших в африканских степях.
Кто может решить, какое влияние на развитие моего ума и сердца имели эти книги? Что пробудили и что оставили они в моей душе? Рядом с ними меня занимал также и Ледрю-Роллен (чтение для юношества) и маленькое чисто детское собрание самых коротеньких биографий римских императоров и полководцев с очень плохими, маленькими рисунками. Я думаю: если бы вместо этих плохоньких биографий мне дали в руки Плутарха, то результат был бы более действительный и определенный, но и Ледрю-Роллен оставлял во мне сильные и прочные впечатления. Я увлекался подвигами Муция Сцеволы, Гракхов, Брута, Аннибала и Мария. Впрочем, во всякой книге наиболее сильное впечатление производили на меня картинки. Восьмилетний мальчик, я уже ясно сознавал разницу между художественно исполненной картинкой и плохой, лубочной литографией. Мне нравились не раскрашенные дешевые литографии, а художественно исполненные гравюры. В особенности оставила во мне сильное впечатление одна детская книжка, какой-то сборник — вроде «Детского цветника» — с шестью или семью художественно сделанными гравюрами.
Понятно после этого, какое впечатление должны были производить на меня книги с рисунками в самом тексте, с политипажами. Отец мой выписывал «Живописное обозрение» (первый том). Но получавшиеся номера давались для прочтения только двум старшим сестрам (кончившим курс в Екатерининском институте) и затем тщательно прятались. На мою долю выписывался «Детский журнал», и ему я был очень рад и читал его с истинным наслаждением. Один раз отец получил, вероятно, в виде приложения к какому-нибудь журналу, пробный лист Дон-Кихота с роскошными политипажами. Этот лист был отдан мне. Я несколько раз прочел его и любовался политипажами, я даже лег спать с ним и на другой день счел первым долгом снова заняться им, забыв о французских «разговорах», которые неизменно угрожали мне каждый день. Это была старинная книжка, изданная в начале столетия, которая начиналась фразой: «Добрый день, государь мой!» и «Добрый день, государыня!». Все подобные фразы я должен был зубрить наизусть и говорить моей матери. На этот раз урок не был выучен, и несчастный Дон-Кихот Ламанчский полетел в открытую и топившуюся печь. Я смотрел с ужасом на это аутодафе и мысленно обвинял мою мать в святотатстве.