Страница 13 из 17
Полчаса я пролежал в кровати, боясь уснуть. Слово «покормлю» вызывало истерические реакции. Это было слово из предыдущей жизни. В ордена Ленина Забайкальском военном округе на эту тему ходило в обращении словосочетание «прием пищи», существительное «жрачка» и глагол «похавать».
На двадцать девятой минуте я стоял у кухонных дверей. Не исключено, что стоял, поскуливая. Из-за дверей доносились запахи.
В эту ночь я обожрался. Еда стояла в носоглотке, но остановить процесс я не мог.
Лирическое отступление о еде. Не буду утверждать, что ее в Советской Армии не было никогда, но что ко дню моего призыва еда в СА кончилась – это утверждаю как очевидец. Я ее уже не застал. Новобранцы образцовой «брежневской» дивизии образца 1980 года ели только то, что не представляло интереса для десятка воров, кормившихся при кухне. Хорошо помню в связи с этим ощущение безграничного счастья, испытанное в момент покупки и съедения всухомятку в городе Чите полукилограмма черствоватых пряников. Могу также поклясться на общевойсковом Уставе Вооруженных Сил СССР, что однажды, курсантом, уронив на затоптанный в серое месиво пол кусочек сахара, я поднял его, обдул и съел. Подо всем, что читатель здесь подумает о моем моральном состоянии, я готов безусловно подписаться.
Впрочем, я отвлекся.
Так вот, в медсанбате мне было хорошо. Это сначала. А потом стало совсем хорошо. В одно прекрасное утро на осмотре, командир медроты капитан Красовский – к слову сказать, умница и трудяга – ни с того ни с сего и весьма притом конфиденциально поинтересовался не знаю ли я часом генерала Громова из областной прокуратуры? Никакого генерала я, разумеется, не знал. Ну и хорошо, как-то неопределенно сказал Красовский, иди лечись…
Через несколько дней меня попросили зайти.
В кабинете у капитана сидел некий старлей с щитом и мечом в петлицах, сам же Красовский, пытливо на меня глянув, тут же из кабинета вышел. Тут, должен сказать, мне стало как-то не того… Дело заключается в том. что человек я мнительный, со стойкими предрассудками как к щиту, так и в особенности к мечу.
– Рядовой Шендерович? – спросил старлей. Не вспомнив за собой никакой вины, заслуживающей трибунала, я ответил утвердительно.
– Как себя чувствуете? – продолжал старлей. – Как лечение? Может быть, есть какие-нибудь жалобы?
И на лице офицера госбезопасности отразилась искренняя тревога за процесс моего выздоровления.
Не буду врать, что мне захотелось себя ущипнуть – скорее даже захотелось ущипнуть лейтенанта, – но вот ощущение некоторого сдвига по фазе появилось. Например, я и по сию пору уверен, что если бы наябедничал старлею на кого-нибудь из сослуживцев, до командира полка включительно, то этому кому-нибудь назавтра поставили бы клизму со скипидаром. Если я ошибаюсь, то пусть это останется моей маленькой невинной мечтой.
Но я не готов к такой щедрости со стороны судьбы и, как мешком ударенный, бездарно промямлил, что у меня все хорошо.
– Где желаете продолжить службу? – спросил старлей.
Я вам клянусь своим остеохондрозом – это чистая правда! Эх, ну что мне стоило попроситься в кремлевские курсанты? Вот бы народу набежало посмотреть! Но совершенно ошалев от нереальности происходящего, я ответил нечто до такой степени благонравное, что человека послабее могло от этого и стошнить. Старлей же только светло улыбнулся и в последний раз спросил:
– Значит, все в порядке?
Тут мне захотелось зарыдать у него на погоне. Я ни черта не понимал.
Сразу после ухода старлея в кабинет тихо вошел капитан Красовский и совсем уж по-домашнему попросил меня не валять ваньку и сознаться, кем я прихожусь генералу Громову из прокуратуры. Тут я подумал, что сейчас шизанусь. Я призываю в свидетели всех, кто знает меня в лицо, и спрашиваю: могут ли у генерала Громова из прокуратуры быть такие родственники? За очевидностью ответа возьмем шире: могут ли у генерала быть такие знакомые? Ну нет же, о господи! Я спросил капитана: в чем дело? Я поклялся, что фамилию генерала слышу второй раз в жизни, причем в первый раз слышал от него же. Капитан задумался.
– Понимаешь. – ответил он наконец, – генерал Громов чрезвычайно интересуется состоянием твоего здоровья.
И он с опаской заглянул мне в глаза.
Я был потрясен – а когда немного отошел от потрясения, то сильно струхнул. Я только тут догадался, что меня принимают за кого-то другого. Тень Ивана Александровича Хлестакова осенила меня: я понял, что играю его роль – с той лишь разницей, что, в отличие от Ивана Александровича, у меня нет брички, чтобы заранее укатить отсюда. По здравом размышлении я струхнул окончательно. До меня дошло: только что, за пять минут. Советская Армия израсходовала на меня стратегические запасы внимания к рядовому составу лет на пятнадцать вперед – и я не очень-то представлял, какой валютой придется за это расплачиваться.
Но деваться было некуда.
С тех пор я постоянно читал в глазах окружающих посвященность в мою родовую тайну. Статус то ли тайного агента, то ли внебрачного генеральского сына располагал к комфорту, и в полном соответствии с гоголевской драматургией я начал постепенно входить во вкус: смотрел после отбоя телевизор с фельдшерами, в открытую шлялся на кухню к повару – словом, разве что не врал про государя императора! Я вообще не врал! На возникавшие время от времени наводящие вопросы я по-прежнему отвечал чистую правду, но растущая нагловатость поведения придавала моим ответам смысл вполне прозрачный.
Вскоре я перестал ломать голову над этим кроссвордом, просто жил себе как человек – впервые со дня призыва.
А устроила мне весь этот неуставной рай моя собственная мама. Получив мое письмо из медсанбата, мама начала фантазировать и дофантазировалась до полной бессмыслицы. И тогда добрый приятель нашей семьи, который по совместительству был, говоря гоголевским языком, Значительное Лицо, позвонил по вертушке вот этому самому генералу Громову из Читинской прокуратуры и, для скорости исполнения представившись моим дядей, попросил генерала уточнить состояние здоровья племянничка.
Значительное Лицо, надо полагать, и не догадывалось, как сдетонировала на просторах Забайкальского военного округа его невинная просьба…
Возле еды
В конце мая я стал хлеборезом.
Этому событию предшествовало исчезновение из полка прежнего хлебореза – всесильного Соловья. Соловей этот то ли проворовался настолько, что продуктов перестало хватать прапорщикам, то ли прибил кого сильнее нормы – в общем, его отправили в дисбат, наводить ужас на внутренние войска.
А вместо него как раз вернулся из медсанбата я – отъевшийся, как хомяк, с записью в медкарте насчет ограничения физических нагрузок и с высшим образованием, что в умах местных стратегов справедливо связалось со знанием четырех правил арифметики. (Окончил я, к слову сказать, Институт культуры, из левобережных рощ которого вышел с компостированной головой и загадочной записью в дипломе «культпросветработник высшей квалификации».)
Здесь я вынужден вторично огорчить читателя. Дело в том, что, узнав о назначении, я не только не стал проситься обратно в строй, но даже, напротив, обрадовался. Я понимаю, как это нехарактерно для советского солдата – стремиться к продуктам, но такой уж я моральный урод. Если на то пошло, то я вообще человек с кучей гуманистических предрассудков, тихий в быту и вялый в мордобое, и глубочайшее мое убеждение состоит в том, что чем меньшее я буду иметь отношение к обороноспособности страны, тем для обороноспособности лучше. Для меня это ясно как божий день – и мысль, что только случайность спасла Вооруженные силы страны от такого лейтенанта, как я, иногда покрывает меня холодным потом посреди сна. (Об этой случайности – ниже.)
В общем, я стал хлеборезом и в тот же день получил от полковника Гусева Устав тыловой службы с напутствием до вечера выучить наизусть нормы выдачи продуктов.