Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 53



— Все теперь кончено, — проговорила она. — Все!.. Грех великий я совершила… Теперь каяться должна, молиться должна…

— Не мучай ты себя этим! Вот выздоровеешь, все пойдет по-старому…

— Нет, нет! Что вы! Что вы! — с испугом, с ужасом проговорила она. — А бог-то? Бог?

— Он же видит твою душу, он…

Она перебила его опять почти с ужасом, широко раскрыв мутные глаза:

— Да, видит мою душу!.. Окаянная я, грех совершила, неискупимый грех, каяться должна, а я… Не о грехе думаю, о любви своей думаю!.. Господи, и тяжело же мне, сердце разрывается!..

Она закрыла лицо руками.

— Уж лучше бы вы меня бросили, прогнали!..

— Поля!

— Да, да, пошла бы я, брошенная, проклятая, а теперь…

Она обратила к нему молящий взор…

— Голубчик, родной, уйдите, уйдите вы от меня!.. Не вольна я в себе… сил у меня нет… Смотрю на вас — и нет бога во мне, думаю о вас — и грех забыт, и покаяния нет!.. Убить, убить бы меня мало за мое окаянство!.. А бог все видит!..

Он поднялся с места.

— Вы на меня не сердитесь! Не от злобы я гоню вас… Видит бог, нет!.. Душу, душу свою я спасти должна!

Она протянула свою руку, чтобы взять его руку, и тотчас же опустила ее, испуганно заметив ему:

— Нет, нет, не надо… Идите!..

Она, как и отец Иван, понимала только бога-судию, бога-мстителя.

Он вышел из ее спальни подавленный, растерянный, не зная, что делать, чего желать. Он сознавал, что какая-то пропасть открывается между ним и этой девушкой: он не поймет ее, она не поймет его. «Уехать бы, бежать бы отсюда», мелькало в его голове, а другой голос подсказывал ему: «И дать ей умереть в обществе грубой, полупьяной дворни?» Нет, нужно было остаться до конца здесь, у постели этой больной, покорно ожидая, к какому исходу приведет судьба. Бежать легко, трудно было остаться, — значит нужно было остаться; нужно было пережить и это испытание. Он брался за книги, развертывал их и по целому часу читал одну и ту же страницу, ничего не понимая.

— Господи, вас-то я за что мучу, — говорила Поля, когда он заходил к ней.

— Чем же ты меня мучишь? — отвечал Егор Александрович. — Ведь я все равно здесь бы жил и без тебя. Я работаю.

— Исхудали! Краше в гроб кладут! Все из-за меня, все из-за меня!

Он спешил переменить разговор…

Это повторялось каждый день, при каждом посещении им ее спальни…

В один из ясных октябрьских дней он, сидя в гостиной, заслышал скрип двери из комнаты Поли. Он обернулся. В дверях, держась за косяк, стояла Поля. Он вскочил с места.

— Вот и я…поправилась, — сказала она обрывающимся голосом, силясь улыбнуться обтянувшимися губами.

Она точно встала из гроба, худая, бледная, вся в белом.



— Голубка, можно ли так рисковать! Ты еще очень слаба!

— Нет, я поправилась!.. Теперь… в монастырь похлопочите, чтобы приняли… Я совсем оправилась… Пора!

Она сделала несколько шагов от двери, спотыкаясь, шатаясь, бессознательно протягивая руки, чтобы ухватиться за что-нибудь. Он поспешил к ней, видя, что под нею подламываются ноги. Почти рыдая, она опустилась к нему на руки.

— Не могу, не могу! — воскликнула она надрывающимся голосом. — Ах, я несчастная, несчастная!.. Истерзаю я, измучу вас в конец. Хоть бы умереть!..

У нее повисли руки, голова опустилась на грудь. Он отнес ее как ребенка в спальню и положил на постель. Она полузакрыла бледные глаза и снова лежала перед ним с выражением подстреленной птицы. Ее нельзя было ни утещать, ни ласкать, ни журить. Нужно было молча ждать неведомого конца…

II

Все выносящая, сильная молодость взяла, наконец, свое: Поля оправилась совершенно. Она была худа, бледна, но уже здорова, вне всякой опасности. Доктор объявил, что его визиты вовсе не нужны в охотничьем домике. Но чем больше крепли молодые силы выздоравливающей, тем сильнее, тем мучительнее становилась в ее душе борьба противоположных чувств, желаний и мыслей. Разобраться в своем душевном хаосе она никак не могла. Она походила на ребенка, плачущего и от приступов боли, и от подносимого ему лекарства, долженствующего унять эти боли. Ежедневно она заводила со слезами разговор о своем грехе, о необходимости спасти душу, об отправлении в монастырь и в то же время с теми же слезами говорила, как это ей тяжело, как сил у нее нет бросить Егора Александровича, как она его любит. Ей то грезился страшный образ разгневанного, мстящего за грехи бога, то снилось ясное, полное ласки и всепрощения лицо любимого ею человека. Она мучительно колебалась, под чью защиту укрыться ей. Это была пытка, которую должен был выносить Егор Александрович изо дня в день. Наконец, он остановился над вопросом; долго ли это будет продолжаться?

Его уже давно тянуло в Петербург, к работе, к кружку людей, так или иначе вращающихся в водовороте общественной деятельности, в центре умственной жизни. Ему хотелось найти и занять в этой деятельности место по своим силам и способностям. Он знал, что подходящее дело найдется не сразу, что нужно многое сообразить, ко многому присмотреться; чтобы избрать труд по сердцу, чтоб не метаться потом в разные стороны. Это сделать можно было только там, в Петербурге, где можно и выбрать род деятельности, и найти средства для подготовки к ней. Оставаться здесь для того, чтобы убивать полупраздно время, слушая вечные жалобы и стоны, он уже считал просто постыдным малодушием. Присматриваясь к Поле, он стал находить в ней много черт характера, общих с чертами характера его матери: она также как бы втянулась в роль страдающей героини; она также плакала и жаловалась, не делая ни шагу для устранения причин этих слез и жалоб; она также думала только о себе и ни о ком другом; в последнее время она даже перестала повторять старую фразу о том, что она мучит его, Егора Александровича. Анализируя свои чувства к ней, он с горечью убеждался, что в нем порвалось все, связывавшее его с ней: ему было даже не жаль ее. Это вдруг совершенно неожиданно прорвалось наружу, сделалось ясным и для него, и для нее и привело разом к развязке. Как-то рано утром за чаем она опять заговорила о монастыре.

— Так ты окончательно решила идти в монастырь? — спросил он.

— Ох, тяжело мне, тяжело молодость свою схоронить в четырех стенах, точно в могиле! — воскликнула она.

— В таком случае не ходи, — ответил он. — Твоя жизнь еще впереди. Ты молода, можешь подучиться, начать работать.

Она посмотрела на него с удивлением широко открытыми глазами.

— Как работать? — спросила она.

— Ну, мало ли есть дела! — ответил он. — В твои годы подготовиться ко всему можно: сельской учительницей можно сделаться, швеей, фельдшерицей, мало ли чем. Стоит только засесть за ученье, Поля, и не увидишь, как научишься всему, чему захочешь.

— Значит, как-никак, а надоела я вам, бросить хотите! — тихо, глухим голосом прошептала она и стала отирать слезы.

— С чего же это ты взяла? — спросил он сдержанно и спокойно.

— Что ж, уж если на работу посылаете! — с горечью произнесла она. — Это уж последнее дело!..

— А! — проговорил он с усмешкой. — А как же ты думаешь иначе жить, если не работать? Ведь я и сам буду работать. Жить-то на что-нибудь надо? Довольно мы поели чужого хлеба…

— Уж хоть куском хлеба не попрекайте меня, Егор Александрович, — с обидой заметила она.

— Я тебя и не попрекаю, — ответил он сухо, сознавая вполне, что они говорят на разных языках, не понимают друг друга. — Я говорю о себе…

И еще более сухим, еще более твердым тоном он прибавил:

— Ты теперь совсем здорова, и потому нам пора покончить с вечным нытьем и слезами.

— Надоела я вам, гоните, — захныкала она. Но он коротко и резко проговорил:

— Перестань!

Она вдруг опустила руки и широко открытыми, испуганными глазами взглянула на него. Она увидала на его лице выражение беспощадной твердости, непреклонной воли. Он поднялся с места и заходил по комнате, начав говорить сдержанно, ясно и отчетливо; тон его слов был сух и черств.