Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 127

— Я с тобой пойду, — проговорил старший сын, видя, что мать собирается идти.

— Куда ты. Устанешь. Холодно, голубчик, — тихо заметила мать.

Она в эти дни стала еще слабее, еще тише, покорнее.

— Свалишься еще где-нибудь одна, — промолвил он. Мать вздохнула.

— Конечно, лучше идите с ним, — посоветовала старшая дочь. — Все-таки посмотрит. Только ты оденься потеплее, — обратилась она к брату.

Он стал быстро одеваться в свою кофту. Старшая сестра повязывала ему уши. Несколько минут спустя мать и сын тащились по грязи.

Они походили на нищих. Встречные люди глядели на них с любопытством и состраданием; какая-то барыня начала шарить в своем кармане при виде их и, кажется, удивилась, когда они прошли мимо, не протянув руки. Каждый мужик, каждый мелкий торговец выглядел счастливее, довольнее, богаче их.

Они заходили всюду, где можно было надеяться узнать о близком человеке… Здесь находились пьяные, покрытые кровью и грязью создания, поднятые в бесчувственном состоянии; там были исхудалые люди в белой горячке, вынутые из петли; в третьем месте попадались вполне трезвые несчастливцы, выловленные на горе, на несчастие себе из воды; далее лежали без чувств полураздавленные экипажами отцы и матери семейств, дочери и сыновья, кормильцы семьи. Но мужа бедпой женщины не было нигде.

Наконец перед нею была клиника; длинные коридоры; занятые, отрывисто отвечающие люди; грубые, неразговорчивые солдаты; серенькое здание с трупным запахом, анатомический театр. Марья Дмитриевна толковала что-то о привезенном сюда человеке, «худеньком таком из себя, с небритым подбородком, с седенькими волосиками»; она толковала что-то о каком-то «сюртучке с двумя костяными пуговками на правой сторонке и с одною медною пуговкой на левой сторонке»; она рассказывала все это как-то смутно, сбивчиво, тоскливо, рассказывала всем проходящим, всем встречным, поминутно кланяясь в пояс и как-то бессмысленно повторяя:

— Не оставьте, отцы родные! Не оставьте!

Она почти не слыхала ответов, почти не понимала слов. Наконец ее поразил грубый голос сторожа:

— Что ж ждешь-то, тетка?

Она точно проснулась от долгого сна и испуганно огляделась кругом. Казалось, ее поразила мысль, что ей нечего больше ждать.



— Батюшка, тело-то где же, тело-то? — забормотала она глухо, не плача, не падая в обморок.

— Говорят тебе, испотрошили.

— Как же, где же я его найду? Ведь муж мне он, муж, из чиновников, — шептала она бессмысленно.

— Где? Нигде не найдешь…

Марья Дмитриевна присела на землю и как будто замерла. Сын понурив голову уныло стоял подле нее и не трогался с места.

II

ТЕМНОЕ ПЯТНО В СВЕТЛОЙ ЖИЗНИ СТАТСКОГО СОВЕТНИКА БОГОЛЮБОВА

Смерть Александра Захаровича была для Прилежаевых тем громовым ударом, при котором обыкновенно начинает креститься русский человек. Материальное положение семьи должно было теперь ухудшиться еще более и угрожало в близком будущем голодною смертью. Марья Дмитриевна не могла не заглянуть мысленно в это будущее, когда ей приходилось жить своим умом, быть старшею в доме. Она ясно поняла всю страшную сущность этого будущего и увидала необходимость спастись теперь или никогда. Откладывать попечения о завтрашнем дне в долгий ящик не было возможности: голод стоял у дверей. Нужно было хлопотать о пенсии, об определении детей, об устройстве своей судьбы, но прежде всего нужно было хлопотать о насущном хлебе. Заработать этот хлеб в настоящую минуту не было возможности, так как и до приискания работы и во время работы, до получения за нее денег, нужно же было есть. Приходилось идти за помощью ближних. Нечего говорить, как тяжело, как больно непривычному человеку идти за милостынею, но Марью Дмитриевну мучили и другие чувства: чувство страха перед теми, к кому она шла, чувство опасения, что ей откажут, что ее выгонят. И без того больная, слабая, забитая судьбою, она выглядела еще более жалкою в то время, когда, ежеминутно крестясь, она неверными шагами поднималась по широкой лестнице одного из больших каменных домов, стоявшего в одной из многолюдных улиц Петербурга.

Во втором этаже этого дома помещалась квартира статского советника Данилы Захаровича Боголюбова.

Гремели ли на улице колеса экипажей, уносящих аристократию в театр на первое представление новой оперы, наделавшей шуму в Париже, или в собрание на блестящий обед в честь какого-нибудь минутного героя общественной жизни, или на шумное заседание нового комитета для обсуждения вопроса, не следует ли ввести в образование санскритский язык; валялась ли в ногах у домохозяина и исполнительной власти какая-нибудь бедная мать шестерых детей, жилица пятого этажа большого дома, не заплатившая в срок за квартиру и с ужасом смотревшая на опись своего имущества; жаловались ли жилицы подвалов на буйство своих спившихся с кругу мужей, — одним словом, раздувало ли общество с серьезным видом мыльные пузыри бесплодной деятельности, изнемогали ли отдельные личности под бременем нешуточного горя, — квартира Боголюбова оставалась тихою и спокойною, не интересовалась ничем, жила своею собственною жизнью, стояла, как отдельное государство, храня вооруженный нейтралитет среди общественных событий и частных сцен. В качестве нейтрального государства квартира получала газеты собственно для справок о том, не грозят ли ей какие-нибудь опасности со стороны ее соседей, не уничтожают ли статских советников, не налагают ли какого-нибудь особенного налога на жильцов вторых этажей, не дают ли какого-нибудь высшего назначения одному из начальников отделения — конкурентов хозяина этой квартиры. Интересовались в этой квартире и другими газетными сведениями, не имевшими никакого отношения к нейтральному государству, читали о количестве самоубийств и несчастий, о спектаклях и обедах, о неприязненных или дружественных отношениях кабинетов Франции и Англии, о восстании голодных рабочих в Манчестере, но все эти известия читались, собственно, для улучшения пищеварения, для назидательных размышлений о том, что среди этого хаоса страстей и глупостей, глухого рева бурного житейского моря и беззаботного шелеста пестреньких флюгеров, вертящихся на видных местах общественных кораблей, невозмутимо мирно, математически правильно сложилась и идет изо дня в день, из года в год жизнь в крошечном нейтральном государстве этой квартиры.

Квартира была отделана богато и даже роскошно. Но наблюдателю сразу должно было броситься в глаза излишнее обилие бронзы и полнейшее отсутствие оригинальных картин, статуй и тому подобных художественных произведений. Это обстоятельство заставляло думать, что обитатели этой квартиры принадлежат или к купечеству, сидящему на своих кованых сундуках и знающему цену только тому, что можно продать на вес, или к тому разряду людей, которые медленно, по грязи, сквозь огонь и воду доползли до нескольких тысяч годового дохода и тоже метят в генералы. Люди последнего разряда обыкновенно накупают сначала бронзовых подсвечников и ламп, потом вешают в своей зале люстру с разными побрякушками, отделывают какую-нибудь одну комнату не для себя собственно, а более для виду, для гостей; через несколько времени они сознают возможность украсить еще одну или две комнаты; наконец, доходят до блаженной минуты — до отделки своей квартиры с белой залою, до отделки всех комнат, даже детской, и, самодовольно осматривая свое жилище, с восхитительною небрежностью замечают вскользь своим домочадцам: «Надо бы в гостиной обить мебель бархатом». На языке подобных Наполеонов семейной жизни это значит: «Надо увенчать здание!» В таких квартирах взгляд насмешливого и в то же время незлобивого наблюдателя человеческой комедии легко подметит следы разных формаций, разных наслоений, не вяжущиеся между собою точно так же, как не вяжутся между собою обстоятельства тех эпох, когда делались эти наслоения. В одном углу стоят массивные жирандоли с хрустальными побрякушками, сильно напоминающие и трактир, желающий преобразиться в гостиницу или даже в отель, и толстую фигуру русского купца, пускающего пыль в глаза и желающего показать, что, «мол, и мы живем, как баре»; в другом углу виднеется дорогой стол из розового дерева с отделкой из бронзы и фарфора, напоминающий древнюю беспутную, прихотливую, потонувшую в роскоши Францию времен последних Людовиков. Какая пропасть, какая борьба, какие надежды отделяют эти жирандоли от этого столика? Не лежит ли между ними целая драма или целая комедия человеческой жизни в ее стремлениях к обстановке, к устройству своего нейтрального уголка по образцу лучших соседних владений? И каким невозмутимым спокойствием и самодовольством дышит лицо человека, когда он достигнет желанной обстановки! Не думайте, что эти жирандоли, столики, мягкие диваны стоят для него мрачными памятниками его кровавых усилий, его бессонных ночей, его унижений и нравственной ломки, что в этих блестящих хрусталиках люстры он видит застывшие слезы вдовицы, просившей его когда-то защищать ее в тяжбе с богатым врагом; что в этих неуклюжих бронзовых, покрытых позолотой подсвечниках он ясно рассматривает толстую фигуру нахального откупщика, нагло говорившего ему: «Это что-с: совесть! за деньги все можно обделать». Нет, все эти блестящие игрушки стали для него непроницаемыми ширмами, за которыми скрылось все пережитое, все выстраданное, которыми, как камеиною броней, защитилась его душа от всяких непрошеных упреков и нападений совести.