Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 114 из 127

— Я вас попрошу выйти вон! — указала Катерина Александровна на дверь.

Данило Захарович никак не ожидал такого конца. Марья Дмитриевна испугалась и обратилась к дорогому родственнику.

— Извините ее, батюшка! — заговорила она. — Катюша вспыльчива…

— Потрудитесь объясняться где угодно, а не здесь, — промолвила Катерина Александровна. — Я не желаю видеть у себя больше этого господина. Довольно церемоний! Нас беззастенчиво ругают, а мы улыбаемся, пора это кончить. Не нравимся — ну и прощайте!

Данило Захарович что-то говорил, но его речь выходила бессвязной; он был зелен от бессильной злости и почти задыхался. Можно было только расслышать, как он двадцать раз повторил на все лады:

— Ну, хорошо! Хорошо-с! Хорошо-о же!

Катерина Александровна, несмотря на раздражение, не могла не рассмеяться и почти весело заметила:

— Ну, если хорошо, так и желать больше нечего!

— Шутите!.. Хорошо-о! — мотнул головой Данило Захарович и хлопнул дверью.

Марья Дмитриевна побежала его провожать и извинялась перед ним за дочь. Раздраженный муж накинулся в передней на слабую женщину и выместил на ней всю злобу, которая кипела в нем под влиянием речей Катерины Александровны.

— Погибнете, на порог не пущу! — кричал он. — Выгнала! Девчонка смела выгнать! Да какая вы мать? Разве вы мать? Вы — тряпка, половая тряпка! Да вы думаете, что я это стерплю? Я этого по гроб не забуду! Я им покажу! Я им покажу!

Марья Дмитриевна все кланялась, плакала и просила простить ее «глупую» дочь. Данило Захарович не прощал.

Катерина Александровна между тем волновалась, быть может, не менее матери, но вследствие совсем других причин. Она впервые услыхала от дяди одну из тех грязных историй, которые разносились по городу праздными болтунами про близких ей людей. Она знала, что большая часть их рассказов чистейшая ложь, но в то же время она понимала, что здесь есть и известная доля правды, что близкие ей люди вели себя недостаточно осторожно, недостаточно безупречно и были отчасти виновны в том, что они сами не могли на практике подняться на недосягаемую высоту над той грязью, в которой купались разные Павлы Абрамовны и Данилы Захаровичи. Она сознавала, что эти ошибки были прямым следствием прошлой практики, что они не имели ничего общего с новыми идеями, но все же ей было больно, что господа вроде Боголюбова имеют хотя частицу, хотя призрак права иронически сказать: «Хороши и ваши!»

— Самовоспитание, безупречность, полнейшая нравственная чистота — вот чего недостает многим из нас, — говорила она вечером мужу, рассказав утреннюю историю с дядей. — Мы все еще те же старые люди; мы только усвоили известные понятия, но не сумели вполне освободиться от старых привычек, от старой распущенности… Мы не всегда можем с сцокойной совестью бросить перчатку в лицо старому обществу…

Александр Флегонтович покачал головой.

— Дитя! — ласково проговорил он. — Да в чем же могут упрекнуть тебя и меня?

— Ах, что ты говоришь! — промолвила она. — Нас не в чем упрекнуть, многих не в чем упрекнуть, но ведь это потому, что мы-то простые работники, потому что мы родились и выросли работниками. Мы не потому взялись за труд, что он был в моде, а потому, что мы были голодны. Мы не потому полюбили новые идеи, что ими можно было кокетничать или щеголять, как румянами и красивыми тряпками, а потому, что только при помощи развития этих идей обеспечивалось наше существование, наша мирная жизнь. Мы не дурили, потому что нам было некогда, не из чего дурить, потому что мы не привыкли наслаждаться разнузданностью своих страстишек…

— А знаешь ли, Катя, — тихо проговорил Александр Флегонтович, — что, может быть, скоро нам представится необходимость еще более тяжелой трудовой жизни?..

Катерина Александровна вопросительно посмотрела на него.

— Я сегодня лишился уроков и в пансионе Добровольского, — промолвил он.

— А! — отозвалась она. — Ну, что же? Разве нам много нужно? Ты сам говорил не раз, что ты рад бы оставить некоторые уроки…

— Да. Но ты знаешь причины, по которым мне отказали?

— Полагаю, что знаю.

— Эти же причины могут повлечь за собой более серьезные последствия…

— Ты знаешь, что я не боюсь ничего…



Александр Флегонтович обнял ее за талию и стал ходить с нею по комнате.

— Я не опасаюсь никаких слишком серьезных последствий всех этих тревог, — говорил он. — Но, может быть, нам придется уехать отсюда. У меня есть средства прожить первое время…

— Да, да, ведь мы капиталисты, — улыбнулась она.

— Можно бы больше скопить на черный день, да копить-то не умеем мы с тобой, — ласково произнес он. — Впрочем, руки и голова есть — не пропадем!.. Только если что случится, не волнуйся… Всему есть конец…

Она посмотрела на него светлым взором.

— Ты помнишь, мы как-то говорили, не узнаешь горького, не узнаешь и сладкого, — тихо произнесла она. — Возьмем же у жизни и частичку горечи…

— Побереги отца, если что-нибудь произойдет дурное… Жаль, что Марья Дмитриевна будет мучить тебя оханьями и вздохами.

— Саша, думай о себе и не заботься обо мне… Я ведь крепче и сильнее, чем ты думаешь… Я многое перенесла, чего не знал и не знаешь ты… Вы, мужчины, живете вне дома, вне тех мелких дрязг и сцен, которые переносим мы… Если бы я рассказала все, что иногда мучило и волновало меня, ты не боялся бы теперь меня…

— Зачем же ты скрывала? — почти с упреком произнес он. — Разве мы сошлись затем, чтобы вместе делить каждую радость и нести порознь каждое горе?

Она припала головой к его плечу и ласково заговорила:

— Милый, мы сошлись потому, что мы могли быть счастливее вместе, чем порознь… Мы делились радостью потому, что она делалась еще больше, когда мы наслаждались ею вдвоем… Мы делили горе, потому что в этом случае мы могли помочь друг другу… Но есть в жизни неприятности и скорби, которых исправить не могут никакие человеческие силы. Передавать эти неприятности другому, любящему человеку значит бесплодно волновать его, отравлять его жизнь теми впечатлениями, которые уже отравляют нашу собственную жизнь. Делать так — значит не любить человека… Верь мне, что я никогда не скрыла от тебя никакого горя, в котором ты мог хотя сколько-нибудь помочь мне. Но никогда, никогда я не говорила тебе о том, что волновало и мучило меня, но было неисправимо. Толковать об этих вещах, чтобы ныть и охать вместе, — нет, на это я не способна… Мы надоели бы друг другу и отравили бы таким нытьем самые лучшие дни нашей жизни… Теперь же, смотря на свое прошлое, мы можем сказать, что оно было светло.

Он поцеловал ее в лоб и крепче прижал к себе.

— Ты не будешь волноваться за меня? Не будешь трусить, что я не перенесу тяжелых дней? — спрашивала она.

— Милая, милая, как ты прекрасна в своей спокойной уверенности! — прошептал он. — Я никогда не любил тебя более чем теперь.

В эту минуту раздался резкий звонок. Александр Флегонтович вздрогнул. Катерина Александровна побледнела, сделала шаг к дверям, потом быстро воротилась назад, взяла мужа обеими руками за голову и горячо несколько раз поцеловала его.

— Нужно быть твердыми… без сцен… — проговорила она, подавляя волнение, и бодро пошла в переднюю.

Послышались шаги нескольких человек.

— Катюша, что это… Господи! — заохала Марья Дмитриевна, выглянув из своей комнаты.

— Ступайте в свою комнату и не выходите, — сухо и резко произнесла Катерина Александровна.

— Господи, срам какой! Что люди-то скажут!

Катерина Александровна почти силой ввела мать в спальню последней и заперла двери на ключ.

Она воротилась в кабинет мужа и спокойно раскланялась с посетителями, вежливо сделавшими ей несколько незначительных вопросов. Александр Флегонтович должен был ехать. Он наскоро оделся и протянул руку жене. Его рука дрожала, но ее рука была только холодна, как лед.

— До свидания, Саша! — проговорила Катерина Александровна и раскланялась с посетителями.

Все вышли; закрылись двери кабинета, отворились и закрылись двери передней; Катерина Александровна все это слышала и стояла на средине комнаты своего мужа. Она смотрела как-то бессмысленно на книжный шкаф, где книги были спутаны и лежали в беспорядке, как ненужный хлам; она взглянула на этажерку, где постоянно лежали груды бумаг, — эта этажерка была пуста и стояла, как ненужная принадлежность, предназначенная к продаже; на полу валялся какой-то пустой конверт и лежало несколько лоскутков чистой бумаги. Вся комната имела какой-то странный вид, от нее веяло пустотой. Наконец молодая женщина, почти шатаясь, подошла к письменному столу и села. На нем тоже не было ни книг, ни бумаг. Здесь лежала только забытая перчатка Александра Флегонтови-а. Катерина Александровна схватила ее и горячо прижала к губам, приникнув головой на стол. В комнате не слышалось ни звука, ни стонов, ни рыданий, только по конвульсивной дрожи, пробегавшей по телу Катерины Александровны, можно было заметить, что она горько плачет. Прошло довольно много времени, прежде чем она очнулась и успокоилась. Она встала и торопливо спрятала на груди перчатку мужа, как будто это была драгоценность, завещанная ей на память. Потом она вспомнила, что у нее находится в кармане ключ от комнаты матери, и пошла отпереть двери.