Страница 108 из 127
Марья Дмитриевна поникла головой. Она сознавала, что мудрый родственник говорит правду.
— И какое благословление может быть на ее ребенке, когда он бог знает как прижит!.. Еще чей он — это бог знает…
— Грех вам, батюшка, так говорить! — воскликнула невыдержавшая Марья Дмитриевна. — Катюша все-таки честная девушка… Ну, виновата она, согрешила… а то она честная…
— Честная! — саркастически улыбнулся Данило Захарович. — У честных не бывает незаконнорожденных детей!.. Нет, Марья Дмитриевна, не таких в наше время называли честными!.. Ведь ей теперь ребенка-то скрывать придется, ведь она его стыдиться должна, ведь это улика будет… Теперь еще, может быть, вот только мы заметили, а тогда все, все узнают, каждый лавочник, каждый дворник пальцем укажет и на нее, и на ее ребенка…
— Уж это что говорить, языки-то людям не завяжешь, чужому горю всякий рад, — слезливо вздохнула Марья Дмитриевна. — Скрыть-то нельзя…
— Да вы думаете, она станет скрывать! Нет-с, она все на вид выставлять будет, что вот, мол, смотрите, добрые люди, какая я бойкая: сейчас после свадьбы и ребят нарожала!
Марья Дмитриевна заплакала.
— Вы как мать усовестите ее, пусть уедет куда-нибудь на время. Не срамите своей фамилии. Детям примера не показывайте… Да чего вы все плачете? Твердости вам набраться нужно, твердости! Вы в доме-то последняя спица. Вами все помыкают как старой ветошкой! Вам надо власть показать, власть!
Еще долго наставлял Данило Захарович Марью Дмитриевну и наконец успокоился, когда увидал, что несчастная женщина окончательно убедилась, что несчастнее ее нет никого на свете. Довольно долго ходила Марья Дмитриевна с понурой головой и все не знала, как приступить к объяснению с дочерью, которая, как нарочно, была в это время, по-видимому, вполне счастлива, хотя изредка и прихварывала. Наконец мать выбрала удобную минуту и, подсев к сидевшей за работой дочери, решилась намеками и стороной заметить ей, что не худо бы последней на время уехать хоть куда-нибудь в деревню, на что ей Катерина Александровна ответила, что они и без того скоро поедут на дачу, как только пройдут экзамены в пансионе Давыдова.
— Ну, ты одна с мужем поезжай, я с Антошей и Мишенькой здесь останусь, — отвечала Марья Дмитриевна.
— Что вы, мама! Да детям воздух более необходим, чем нам, — заметила Катерина Александровна. — Они и без того нынче засиделись в городе из-за вас… Пусть хотя с месяц отдохнут на воле…
— Знаю, Катюша, да тут не в воздухе дело… Ты вот теперь замужем, так тоже детям не кстати тут быть… Тоже мало ли что… хотя, конечно…
Марья Дмитриевна окончательно запуталась и замолчала, смотря на дочь недоумевающими глазами, как будто в ожидании, что дочь сама доскажет начатую ею речь.
— Я вас не понимаю, — пожала плечами Катерина Александровна. — Моя свадьба не изменила ничего. Как жили мы прежде, так будем жить и теперь.
— То-то и худо, Катюша, — вздохнула Марья Дмитриевна. — Закон-то не следовало забывать… Кашу-то заварили, а теперь придется расхлебывать.
Катерина Александровна смотрела на мать все с большим и большим удивлением и уже начинала волноваться.
— Ведь вот ты думаешь, что никто и ничего не замечает, а люди-то уж и распустили молву про тебя… И до чего ты довела себя: свое дитя придется скрывать ото всех…
Катерина Александровна раздражительно отбросила работу в сторону и хотела что-то сказать, но Марья Дмитриевна продолжала ноющим тоном.
— Конечно, младенец не виноват, а все же уж не может быть на нем благословения, уликой он будет.
Катерина Александровна вздрогнула и побледнела. Ее глаза сверкнули каким-то недобрым огоньком. Мать оскорбляло то, что было свято и дорого ей.
— Мало того, что вы меня мучаете, так вы еще хотите убить моего ребенка прежде его рождения! — воскликнула она и оперлась рукой о стул. — Когда же вы перестанете? Когда же оставите меня в покое?
Марья Дмитриевна была вообще плохой наблюдательницей и не заметила мучительного выражения лица дочери; ее только поразила резкость упрека.
— Спасибо, Катя, спасибо! — слезливо произнесла она. — Не я тебя мучаю, а ты меня! Бога-то вы забыли, оттого все так и идет; оттого и благословения на вас нет… Вон старик-то ваш немтырем ходит, а вы и молебна не отслужите, чтобы бог ему разрешение языка дал… Так вот и дитя ваше без благословения родится… И радоваться-то ему грешно, потому что известно, как оно прижито. Таких-то в воспитательный дом прячут… Ты бы подумала, что я мать тебе, что мне все это тяжело видеть-то… Так ли мы жили с твоим отцом? Мы честными были, на нас пальцем никто не показывал…
— Идите прочь! — почти шепотом, как-то болезненно произнесла Катерина Александровна, указывая на дверь.
— Ну и на том спасибо! Не прикажешь ли, дочка, совсем переехать с квартиры. Что ж, и то сказать, довольно кормили и поили мать, теперь вот своя семья будет…
Катерина Александровна болезненно сжала руки и опустилась на диван. Марья Дмитриевна хотела было продолжать свои жалобные речи и вдруг остановилась: она увидала, что Катерина Александровна лежала без чувств. Марья Дмитриевна по обыкновению растерялась и забегала из угла в угол.
— Ай, батюшки, ай, родные! Умирает она! Умирает! — кричала старуха, бегая по квартире то за прислугой, то за водой.
Катерина Александровна была с трудом приведена в чувство. Но встать она не могла. Ей сделалось очень худо. Александр Прохоров, возвратившись домой и не зная ничего, что случилось, был сильно встревожен и растерялся, преувеличивая опасность болезни, как это обыкновенно случается с молодыми неопытными мужьями. Тяжелый день сменился еще более тяжелой ночью. Только дня через три можно было утвердительно сказать, что опасность миновала, но вместе с нею миновала и надежда для молодых супругов обнять свое первое дитя. Это было страшным ударом для Катерины Александровны.
Она поправлялась довольно медленно, и только дача и чистый воздух произвели на нее свое благотворное влияние. Через месяц, бледная и худая, с обстриженными во время болезни волосами, она едва стала подниматься с постели. Марья Дмитриевна ходила за дочерью и хныкала, во всем обвиняя себя. Она даже попробовала попросить прощения у дочери, но та как-то бесстрастно и холодно ответила ей:
— Вы ни в чем не виноваты.
— Нет, Катюша, я знаю, знаю, что не следовало мне говорить. Да ведь не предвидела я, что это могло случиться. Прости ты меня, дуру старую!
— Я вам говорю, что вы не виноваты. Чего же вам еще нужно? — холодно отвечала Катерина Александровна.
— Да вот ты сердишься и не приласкаешь меня, старую, — плакала Марья Дмитриевна.
— Что ласки? Не ими выражается любовь, — сухо произносила дочь и холодно принимала поцелуи матери, не отвечая на них.
Александр Флегонтович был тоже изумлен этим холодным спокойствием жены. Он ясно понимал, что под этим видимым равнодушием таится страшное горе, которое тем тяжелее, что оно не может облегчиться словами и слезами. С тактом и заботливостью любящего человека он старался не говорить с женой о недавнем прошлом и только был с нею еще нежнее, еще ласковее, чем прежде. Но он не понимал, почему она так холодна и суха в обращении с матерью; он подметил даже что-то суровое в отношениях своей жены к Марье Дмитриевне. Он попробовал как-то замолвить жене доброе слово за мать, но Катерина Александровна сухо ответила:
— Мы, Саша, договорились с нею до последнего слова…
— Ну, друг мой, с нею мы должны быть снисходительными, — мягко промолвил он. — Она не может мыслить так, как мы. Она не может понять то, что понимаем мы… Убеждать ее, ломать ее взгляды — бесполезно. Будем жить по-своему и оставим ее жить так, как хочет она…
— Я так и делаю…
— Но ты, кажется, раздражаешься за то, что она не понимает тебя? Ведь ты пойми, что и она может обвинять нас за то, что мы не понимаем ее, а значит, может тоже в свою очередь раздражаться на нас. Из этого может начаться бесконечная борьба, вражда… Тут уступить должны мы как более развитые люди, должны уступить по внешности, наружно, то есть терпеливо выслушивать нелепости и соглашаться на словах, а поступать по-своему…