Страница 29 из 61
Вот и деревня, вся в зелени лесов и полей… Чудные картины бодрой жизни и спокойствия природы встречаются повсюду. Птицы ли в густом лесу поют, пасется ли при блеске яркого дня мирное стадо коров на пастбище, несется ли с веселым ржанием табун лошадей, стуча копытами в вечернем затишье, во всем довольство своей долей, все как будто чувствует себя на своем месте. И среди этой благодати не нашел своей доли счастья только человек. Бедный, оборванный люд, пришибленный с детства судьбою, усиленным трудом добывает свой хлеб. Грязные, мозолистые, тут и там искалеченные руки не отдыхают с утра до вечера от работы. На загорелых, изнуренных лицах, облитых потом, виднеется не довольство, не счастье, но врезались следы тупой покорности и холодной безнадежности… И вот Павел чувствует впервые свое полное одиночество. Безучастный мир и яркий блеск природы не веют на него отрадой. Изнуренный народ вызывает его сожаление, но Павел не понимает, как может обтерпеться человек до такой безропотности, и ему становится дикою эта безмолвно покоряющаяся судьбе масса. Он понимает, между прочим, что и ей показалось бы не менее диким душевное горе, горе сытого, обутого, одетого, полного сил и молодости человека. Они не поняли бы, осмеяли бы друг друга и были бы правы каждый в свою очередь. Итак, полное одиночество. Теперь Павла не волнение душит, не тоска сосет, не злоба будит от сна, нет, в нем какое-то новое чувство, чувство пустоты. Кажется, все живое смотрит на него без участья или, вернее сказать, совсем не смотрит на него, точно его нет на свете. «А ведь и точно, не будь меня, — на свете ничего не убавилось бы, как не убавилось бы ничего со смертью Кряжова или Обноскова», — думается ему, и он понимает, что эта мысль верна, и что люди правы, не замечая его. Он пробует мечтать о будущем, но мысли не клеятся, и он сознает, что ему не о чем мечтать: не все ли равно ему, что с ним будет, чем он будет? Его самого не манит еще никакая деятельность, да он и не знает, в сущности, какой-нибудь деятельности. Цели у него также еще нет. «Быть доктором хорошо, ну, лечить людей буду; быть адвокатом тоже недурно, буду защищать подсудимых; быть технологом, и это можно, буду строить машины для перевозки, для прокормления людей, и все-таки никому не будет до меня дела, как никому нет дела до Кряжова, до Обноскова, до всех встреченных в жизни личностей». А давно ли у Павла были и побуждения, и цель для жизни? Попробовал юноша читать: стихи все воспевают природу, лунные вечера и ночи, описывают восторги дружбы, оплакивают разлуку с ним, славят ее, воспевают блаженство, безумие и муки любви; романы и повести тоже полны прелестями дружбы и восторгами любви; герои имеют друга — они блаженствуют; они имеют милую — цель их жизни достигнута, они на земле видят рай; умирает их друг. — они не находят отрады на земле; покидает их возлюбленная — они умирают. Дружба, любовь, семья, вот все цели жизни, вот все ее мотивы. У Павла не было ни друга, ни милой, ни семьи, он сознавал и без книг, что его цель жизни утратилась, и незачем ему было еще бередить свои раны и подтверждать свое скорбное убеждение. И стоило ли для таких жалких истин писать книги? Он бросил книги, и снова кругом и внутри его была пустота, пустота, одна страшная пустота!
Кто бы вы ни были, мой читатель, вспомните свои юношеские годы и не бросайте камня в моего искалеченного героя, он простое повторение вас самих. И вас в школе научили географии, истории, математике, латинскому и греческому языкам и множеству других наук и языков и выпустили на волю. Для какой цели вы вслед за своими родителями считали пригодными все эти знания? Если вы были пустым юношею, вскормленным страстными к чинам и деньгам людьми, то вы мечтали кончить курс в высшем учебном заведении, сделаться чиновным человеком, приобрести значение в свете и нажить состояние на радость любимым отцу и матери, потом жениться на богатой и прекрасной женщине, зажить мирно и широко, воспитуя детей, — и только. В этом состоял весь пошлый идеал вашей жизни, сытой, мирной, спокойной. Если вы были хорошим товарищем и запаслись с детства двумя-тремя друзьями, то к этому идеалу прибавлялось счастие этих двух-трех друзей. Если у вас, сверх того, уже успела вспыхнуть любовь на школьной скамье, то к идеалу прибавлялось еще одно желание — жениться непременно на царице своего сердца и доставить ей блаженство, равняющееся вашему собственному счастию. Дальше этого не могло идти ваше желание. Член семьи и не более по рожденью, вы могли только желать быть членом семьи и в будущем. Но если слепая судьба отнимала у вас одну за другою все эти немногочисленные личности, тогда что оставалось у вас, кого вы могли надеяться порадовать своим успехом, для кого вы могли желать трудиться? Для чужих, безучастно смотрящих на вас людей? Нет! Изломанные утратами всего близкого, вы опускали в отчаянии руки и проклинали эту безучастную, холодную толпу, а она, состоящая из личностей такого же развития, как вы, или проходила со своими семьями, со своими друзьями, не обращая внимания на вас, или давила вас с помощью этих семей и друзей, швыряя в вас грязью, как в лишнего человека, занимающего клочок земли и частицу богатства, отнятые у нее. Как член своей семьи, вы с колыбели были врагом всех других семей, а эти семьи, в свою очередь, враждебно относились к вам. Никто никогда не разъяснял вам в золотую пору детства, что прежде чем сделаться членом в своей семье, вы сделались гражданином, членом обширной, не умирающей семьи — общества. Только оно могло дать средства вашим родителям, за их услуги ему, обзавестись своим домом и воспитать вас. Только оно, а не ваши родители, могло приготовить для вас школу. Только оно могло обещать вам в будущем и чины, и богатство, и возможность семенного счастья. Но для того, чтобы оно могло, не делая несправедливости, дать вам все эти блага, оно требовало вашей службы, вашей немощи, вашей любви к нему, одним словом, всего того, чего требовала и ваша частная семья. Но люди озлобленно ратуют на словах против эгоизма, стремятся убить речами этот неискоренимый, прирожденный инстинкт, и в то же время всеми своими поступками делают в детях этот инстинкт только еще более грубым и бессмысленным, тогда как, направленный ко благу, он мог бы быть началом всякого добра. Дети самых честных людей чуть не с пелен приучаются мечтать о своих чинах, о своем богатстве, о своей благотворительности, о своем счастье с любимым другом, с любимой подругой, с милыми родными; но никогда не научат ребенка тому, что это счастье может явиться только тогда, когда мы заслужим его от общества, что общество не должно ничего давать нам, если мы ничего еще не заслужили, что даже самая хвалимая благотворительность наша есть только грустное свидетельство нашего непонимания роли гражданина: гражданин не может быть благодетелем, как не может быть семьянин благодетелем своих отца, матери и детей; наша помощь ближнему есть просто служба, ради которой нас не выталкивают вон из общества и считают его членами. Если бы нас научили с пелен любить общество и считать себя прежде всего его членом, то никогда в жизни мы не потеряли бы жажды жить, никогда не осиротели бы, никогда не спросили бы себя: для чего я буду работать? для того, чтобы умереть незамеченным, нелюбимым, одиноким? Не было бы счета нашей родне, не было бы числа нашим друзьям, не было бы границ нашей деятельности и никогда не знали бы мы, что значит скука, отчаянье и бесцельность жизни. Теперь же, состоя на службе, вы видите первых своих врагов в сослуживцах, как в людях, перебивающих у вас выгодное место; делаясь простым работником, вы видите врагов в ближайших к вам работниках, как в людях, могущих получить от хозяина большую плату, чем получаете вы; являясь проповедником известных идей, писателем, вы топчете в грязь именно тех, кто проповедует ваши идеи: вы видите в нем человека, могущего стать выше вас по своему значению. Служба, труд, идеи — это все только средства для вас достигнуть личного, узенького, подлого счастья для себя и для своей семьи.
Прошло для Павла тяжелое лето, наступила осень и время поступления в университет. Это не было началом студенческой жизни, а просто хождением на лекции, мало интересовавшие Павла и среди которых он узнавал иногда и такие вещи, что «не следует ни под каким видом читать Милля», что «Нимфа Эгерия помогала Нуме Помпилию при составлении законов», что «в петербургской губернии есть годные земли, продающиеся по пяти-десяти копеек за десятину», что «смертная казнь необходима» и что «законы составляются для подданных, а подданными называются люди, обязанные повиноваться законам» и т. д. Слушая среди многих полезных сведений и подобные диковинки, он охладел ради этих диковинок и к полезным знаниям, и скучал. Сотни студентов между тем ходили по университетским коридорам отдельно, поодиночке, как монахи в монастыре, углубленные в созерцание; между ними, кажется, не было и не могло быть ни малейшей внутренней связи. Если где-нибудь сходились три человека, то они спешили тотчас же разойтись, завидев начальство. Общие толки поднимались только по поводу составления литографированных лекций, и эти толки оканчивались резкими и грубыми ссорами, так как дело шло о приобретении лишней копейки бедняками, знавшими, что товарищество не поможет и не имеет возможности помочь им, если они будут голодать. Непривыкший без того к товариществу, Павел при этих жизненных условиях еще менее находил возможности сблизиться с кем-нибудь из студентов. Ему было скучно в этих стенах, среди этой отчужденной толпы, как бывает скучно какому-нибудь юному конторщику в немой, как могила, конторе за перепискою непонятных и противных бумаг, от которых конторщик видит, может быть, пользу хозяину, но никак не себе. Не веселее было и дома. Единственный дом, где мог Павел встретить общество, был дом Груни. Но именно сюда-то и старался как можно реже заглядывать юноша. Он не сердился на Груню, но ему было тяжело видеть ее, если она казалась счастливой и веселою; ему становилось еще тяжелее, если она являлась опечаленною и несчастною. Да и сама она старалась избегать встреч и разговоров с ним. У нее на это были свои основательные причины. Она боялась разжигать любовь Павла и хотела, чтобы время охладило эту страсть; она смущалась, ожидая расспросов юноши о ее счастье, так как перед этим юношею она не могла ни за что на свете солгать и описать небывалое блаженство своего настоящего положения; она трепетала от страха, что первая откровенная беседа откроет ему в настоящем свете ее скорбную жизнь и отнимет у него возможность спокойно заниматься, подтолкнет его, может быть, на какой-нибудь необдуманный поступок, который без всякой пользы для кого бы то ни было из них сразу может открыть глаза и ее мужу, и ее отцу. Вообще в отношениях молодых людей проглядывала какая-то застенчивость и стремление отдалиться друг от друга. И здесь чувствовалась пустота.