Страница 18 из 61
VIII
Смерть старого Обноскова
Евграфу Александровичу становилось между тем заметно хуже. Однажды вечером, прощаясь с сыном на ночь, он успел украдкою шепнуть ему, чтобы сын пришел к нему в комнату утром в шесть часов и разбудил бы его, если он будет еще спать. Заботливые сестры, несмотря на свое усердное ухаживанье за больным, не заметили этого перешептыванья. Сын не спал почти всю ночь. Дня за четыре или за пять доктор сказал Матвею Ильичу, что больной не проживет и недели. Матвей Ильич сообщил об этом своему любимцу молодому барину, и оба дали об этом знать в Варшаву. Теперь юноше почему-то казалось, что отец непременно умрет завтра, и его мучила мысль, что мать не успеет приехать в Петербург вовремя. Ясное осеннее утро бросало свои лучи в комнату, где помещался Петр Евграфович, когда он взглянул на часы и начал торопливо одеваться. На цыпочках вошел он в комнату отца и подошел к постели. Больной не спал. Он страшно быстро изменялся в последние дни и был крайне слаб, хотя старался более, чем когда-нибудь, быть бодрым и все толковал о скором своем выздоровлении.
— А, это ты, дитя, — ласково произнес он едва слышным голосом. — Садись… Вот так, ближе ко мне, — говорил он, лаская сына. — Вот мы и одни, — с детски-плутоватою улыбкою промолвил он, точно желая этим высказать, что они успели-таки перехитрить своих надзирательниц.
— Как тебе кажется, любит ли тебя Алексей? — спросил больной.
— Я… я, право, не знаю, — смешался сын.
— Не знаешь? — задумался больной. — Значит, не любит?
— Папа, я не могу этого сказать, — торопливо заметил сын. — Он просто не говорил еще со мною.
Больной промолчал.
— Я это знал… должен был знать, — произнес он, как бы рассуждая с самим собою. — Значит, я умно распорядился. Видишь ли, мне надо сообщить тебе одно важное дело… Возьми ключ, отомкни ящик моего стола и достань там пакет, на котором написан адрес твоей матери.
Сын повиновался и достал пакет.
— Передай это письмо матери, когда я умру, — сказал отец. — Я хотел сперва иначе распорядиться, но пришлось сделать так… Знаешь ли, когда написана бумага, лежащая в этом пакете? А?.. Пять лет тому назад… Мать это помнит… Я был тогда тоже болен… Но она не взяла в то время этого пакета…
— Отец, — начал сын дрожащим голосом, — зачем ты не позволяешь написать матери о твоем положении?
Больной испугался.
— Что ты! что ты, дитя! — воскликнул он. — Ты сам видишь, каково здесь смотрят на тебя… Тебя готовы унижать, готовы выгнать… Вообрази, что то же пришлось бы терпеть и матери. Еще больше пришлось бы ей терпеть… За что же заставлять ее страдать из-за меня?
— А ты думаешь, ей легче не видать тебя, не знать истины, приехать сюда, когда будет поздно? — спросил сын и смутился, сказав последние слова. — Или ты, папа, все еще не веришь, что мы тебя больше всего, больше всего на свете любим!
— Ох, господи! — заметался больной. — Не верю! Я-то не верю!.. Да разве можно это говорить?.. Я просто сам такой слабый, ничтожный человек, что не могу… не могу понять, как бы я вынес на ее месте все то, что ждет ее здесь… Я не верю, не могу понять, что человек ради любви в силах перенести все… Ведь я иногда боюсь.
Больной вдруг остановился, и его взгляд принял какое-то отупевшее выражение. Сын испугался, хотя подобные внезапные перерывы умственной деятельности больного и повторялись нередко в последние дни.
— А? — вдруг спросил отец после тяжелого молчания. — Что ты сказал?
— Ничего, папа.
— Да, да, — потер больной свой лоб, вспоминая прерванный разговор. — Я вот, кажется, говорил, что я боюсь иногда, что ты, юноша, не вынесешь обращения с тобою моих родных… убежишь…
— Полно, отец! — сказал с упреком сын. — Что за странная мысль.
Через минуту он припал своим зарумянившимся лицом к груди отца.
— Я, папа, уже писал ей обо всем, — шепотом произнес он.
— Ну? ну? — насторожил уши отец.
На его лице выражались страх и надежда.
— И она приедет завтра или… или сегодня, — кончил сын, знавший, что мать приедет именно в этот едва начинавшийся день.
Отец захватил обеими слабыми руками его голову и покрыл ее поцелуями. Он и смеялся, и плакал, как дитя.
— Ты большой, ты умный, — бормотал он, стараясь шутить сквозь слезы. — Отец из ума выжил… Сын теперь всем распоряжается… знает, что отцу нужно. А то весь век отца под опекой держали… а он молчал… Под опекой!.. — больной закашлял.
В это время в соседней комнате послышались торопливые, но осторожные шаги. Их едва можно было расслышать. Так вот кошки к своей добыче крадутся.
— Спрячь… спрячь… пакет спрячь! — тревожно и испуганно засуетился больной, продолжая кашлять. — Никто не должен знать!.. После смерти отдай… Никто…
Дверь в комнату тихо отворилась, и в нее просунулось озабоченное и улыбающееся заискивающей, сладкой улыбкой лицо Ольги Александровны. При виде юноши, сидящего на постели брата, сестра вытянула свое лицо до безобразия, и в ее глазах выразилось что-то похожее на вопрос: что же это такое значит? Ее подслеповатые, золотушные глаза заморгали от испуга и удивления.
— А вот мы с Петей беседуем, — усмехнулся брат, стараясь придать своему голосу выражение невинности.
— Что же это вы так рано его подняли? Братцу сон нужен, — заметила Ольга Александровна юноше с упреком.
— Нет… я по… позвонил… он и пришел, — поспешил солгать брат. — Я давно не сплю… так соскучился.
— Ах, боже мой, как же это я не слыхала? Вы звонили? Ах, господи, вот уж захочет бог наказать, так сон нашлет! — ужасалась сестра и бросила зловещий взгляд на юношу, но он совершенно спокойно продолжал сидеть на постели отца и, кажется, был бы рад, стал бы гордиться, если бы ему пришлось долго-долго сидеть подле этого слабого, бесхарактерного старика и чувствовать, что он служит утешением и защитой для этой угасающей жизни. Как мелки и пошлы начинали казаться ему все эти своекорыстные люди, а в его душе шевелилось сознание, что истинно счастлив и достоин зависти только тот, кто мог в своей жизни сказать: «Мне удалось озарить блаженством жизнь хотя одного человека в мире!» Вот честная гордость, вот никогда не забываемое наслаждение человеческой души. Прошумит гул вызванных нами рукоплесканий, и сменится он новыми, обидными для нашего мелкого самолюбия, хвалебными криками в честь другого, опередившего нас героя минуты; кончатся наши веселые пиры юношеских лет, и оставят они в наследство одни болезни, да зависть к тем, еще здоровым людям, которые еще могут пировать; окончатся опьяняющие нас победы над врагами, и останутся нам в память о них наводящие грусть и, может быть, вызывающие раскаяние вражеские могилы, но минуты, когда мы были нужнее хлеба человеку, когда мы одни во всем мире заставляли его забывать все страдания, когда мы создавали, наперекор всем людям и самой судьбе, его счастье, которого не могла отнять никакая сила, эти минуты будут для нас вечной отрадой, вечным источником силы к жизни. Вот что сознавал этот юноша и чувствовал все это так, как можно чувствовать что-нибудь только в невозвратные дни светлой восторженной молодости.
Праздничное чувство счастия наполняло в этот день все его существо. Он не замечал никаких колкостей, щедро расточавшихся на его счет со стороны хозяек дома. Он не замечал холодности Алексея Алексеевича Обноскова, и только каждый звонок в передней заставлял его вздрагивать и заглядывать в прихожую, чтобы узнать, кто приехал. Это необычайно тревожное состояние мальчика и самого больного, постоянно посылавшего своего сына посмотреть, не приехал ли кто-нибудь, не ускользнуло от внимания заботливых хозяек, и они встревожились не на шутку. Им представилось, что братцу очень худо и что братец дал какое-то поручение сыну. Но какое? Этого не могли они угадать и только с ужасом говорили мысленно: «Господи, не вздумал ли он написать духовную!» Это предположение переходило почти в уверенность, и сестры, крестясь и бросая молящие взоры на образ спасителя, шептали пламенную молитву: «Не попусти, господи, его сделать это дело. Отврати от него эти мысли». За этою молитвою следовало восклицание: «Уж лучше пусть он умрет прежде, чем исполнит это несправедливое дело!»