Страница 1 из 9
КОЕ-ЧТО О КОМАНДЕ «ПЛАВАЮЩЕЙ СКОВОРОДКИ»
1
Бухта была неровной, с рваными обкусами берега, на котором гнездилась крупная, хорошо обкатанная галька, справа в воду отвесно и несколько настороженно, словно сомневаясь в правильности поступка, падала скала, и ее надо было огибать вплавь, потому что под скалой было «с ручками», слева же дно мельчало, и ломкий, со стесанной макушкой мыс можно было обойти по воде, завернув вещи в полиэтиленовую пленку, чтоб не замочить.
Вода в бухте была божественной, чистой, как... «как слеза?» — нет, это не то сравнение, слезы часто бывают мутными, подкрашенными — и все из-за обмазки, которой нынешние девчонки повадились штукатурить глаза, — она была чистой, как речной лед, как скол хрусталя, сам излом, как оптическая линза, сквозь воду были видны все камни, все вымоины на дне, хотя до дна этого толщь была ой-ой какая — не донырнуть! В чистой глуби нежились, распустив зонты, медузы, шныряли туда-сюда вороватые темноспинные бычки, посверкивали любопытными выпуклыми глазами, причем тут были бычки самых разных пород — и кнуты, и ротаны, и рыжики, и песочники, и кругляки, и поматосхистусы, стайками клубилась хамса и феринка, иногда с глупым, намертво припечатанным удивленным выражением проплывали луфари, а за ними стрелами проносились длинноносые и жутковатые, с гвоздями зубов, теснящимися в пасти, сарганы, степенно передвигались привычные ко всему лобаны и окуни. Иногда встречались рыбины и неприятные — плоскобрюхие, похожие на ресторанные подносы морские коты, за которыми веревками волочились хвосты — самые опасные предметы туалета, поскольку в каждой веревке спрятан костяной шип, способный располосовать ногу от пятки до бедра; еще попадались (и немало) морские скорпионы, или, как их здесь называют, дракончики, чей удар вызывает ожог, паралич, а иногда и смерть.
Сквозь воду было видно, как по камням ползают крабы, клешнястые, зеленовато-красные, с тинкой вокруг глаз и лапок, собирают разный донный сор, шевелят челюстями, пережевывая добытое.
Словом, бухта была для охоты «перший сорт», словно специально сотворена, что надо бухточка, о такой на своей холодной реке Лене ребята только могли мечтать.
К вечеру море наливалось тяжестью, вязкой густотой, синью, крабы выбирались па гальку и цокали по ней лапками, будто крохотные лошади копытцами, подбирали, что осталось от туристов; из глуби приплывали вкусные усатые креветки, которых ловили нейлоновой авоськой — тбилисское производство, по три с полтиной штука, с рук, — варили в новеньком, не успевшем еще как следует прокоптиться котелке, долго смаковали, обсасывали со всех сторон, перетирали зубами кожуру, хрящики и косточки, вспоминали холодное пиво, которое пили проездом в Москве, в дымном баре, расположенном около вокзала; вспоминали, что в этом заведенье было также полно креветок, только не таких мокасголек, каких море давало им, а совсем других, непохожих на шмакодявок — белотелых, мясистых, в пол-ладони величиной.
Где-то далеко, на той линии, где кончалось море и начиналось небо, плыли белые, сплошь в светляках — вся палуба украшена огнями, вот света и много — корабли, а над ними медленно раскачивались крупные, как тарелки, звезды — не какие-нибудь подслеповатые сколы, вымороженные бешеной сибирской студью, которые разве что в микроскоп рассматривать, а именно величиной с обеденное блюдо, с переливами, игривые — то погаснет совсем, то вдруг заблистает таким яростным сверканьем, что... — в общем, непривычными были после серого скудного ленского неба нарядные южные звезды, да еще такие игривые, будто шампанского хватили. Звезды перемигивались, кокетничали с корабельными светляками, и, поддерживая игру, иногда какой-нибудь корабль давал гудок, и тогда Леня Мазин отрывал от надувной подушки голову и лениво констатировал:
— «Орджоникидзе», в Батуми пошел. Повез людей и говяжью тушенку.
Или:
— Итальянец. Проходом чешет. В Ялте стоял. Заправился пенькой, станками завода «Красный пролетарий», медом, куриными яйцами, велосипедами, досками, спичками, соломенными шляпами и водкой «Экстра», и промежду прочим... Спешит скорее уйти в Средиземное море, вот только круг зачем-то делает.
Угадывал он без ошибок. Леня был местным, родился в Коктебеле и долго жил тут, потом завербовался в Сибирь, на стройку, на ленские баржи, и теперь приезжал на родину только в гости. Не домой, а в гости. Скулить по этому поводу он не скулил, не переживал, не хлестал себя кулаками в грудь, хотя Коктебель любил больше, чем облысевшие ленские берега да речные обмыски, на которых до лета не истаивал снег. Тут, на море, и вода была ласковее и теплей, и жизнь била ключом, и людей интересных столько, что ими хоть пруд пруди: ведь каждый норовит прогреть свои кости на горячем черноморском песке, а деньги... деньги в Крыму можно заработать не меньшие, чем в мерзлоте, шлепая туда-сюда по волнам-перекатам, отстукивая движком километры, размызгивая тупым носом «плавающей сковородки», а конкретнее — их катерка-буксира (кто дал это прозвище, уже никто и не помнит), шугу — месиво из обмылков льда, торя дорогу тяжелобрюхим баржам, везущим добро для золотых приисков, для бамовских комсомольцев-строителей.
Часто в лютую январскую студь, без сна ворочаясь в брусовой одноэтажке, Мазин грезил коктебельскими размывами, долами, мысами, грудами гор, небрежно рассыпанными по земле, земляной скалой Топрах-Кая, которую коктебельцы прозвали Хамелеоном, потому что эта бескостная тяжесть каждую секунду меняла свой цвет — она становилась то черной, то слепяще оранжевой, словно слепленная из мандариновой мякоти, то иссиза-свинцовой, то совсем прозрачной и светлой, ровно ледышка; сердитым, в обрывках туч, Кара-Дагом, горой Узун-Сырт, помнящей лучших планеристов страны, стекольно-чистыми бухтами — Львиной, Пуццолановой, Гравийной, бухтой Барахтой, и тогда ему хотелось впиться зубами в подушку, заскулить в щенячьей тоске, закусить губы. К утру тоска проходила и он как ни в чем не бывало вылезал на сорокаградусный мороз, рысью топал в порт, на ленский берег, в мастерские, где они штопали-перештопывали свою «плавающую сковородку» — речной утюг, до некоторых пор не имевший даже названия, а всего-навсего порядковый номер и лишь недавно получивший рыбье, а вернее — креветковое имя «Чилим». Чилимами зовут дальневосточных креветок.
Оттаивал Леня Мазин лишь во время отпуска, когда он возвращался в Крым, в коктебельский рай.
...Он поднялся с надувного матраса, сухо, как-то нафталинно, заскрипевшего под его телом, нашарил в кармане штанов часы, встряхнул их, потом поднес к глазам.
— Мамочки, девять часов! Пора за ужин браться.
Ужин у них намечался диковинный, не для сибирского желудка. Дело в том, что в бухте, как раз посреди зеркала, проросли из донной почвы два камня, вода их накрыла на чуть-чуть, буквально па полметра, замаскировала от худого глаза, но упрятать совсем не смогла. Камни эти за долгую свою жизнь изрядно проросли бородачом и кишечницей, щекотным взморником, с каждым проходом волн волосья дружным махом взметывались наверх, испускали пузыри, бормотали что-то, дивясь солнцу, взбуркивали хрипло, когда макушка с облипшей прической вдруг вылезала из-под глубокой волны на свет божий. При обследовании оказалось, что камни эти обросли не только водорослями: прямо под шапкой, в густых ласковых кореньях — и нырять-то совсем не надо — в мшистой жижке прочно обосновались съедобные ракушки мидии, целая колония.
Пыхтя и отплевываясь соленой водой, набрали на ужин с полведра мидий, крепких, бокастых, тяжелых, что камни, в густой жесткой щетке, обметавшей замки скорлупин, — все пальцы изрезали, но все-таки добыли. А пальцы изрезать было немудрено: мидии припаяны к камням плотно и крепко, хватка у них мертвая — только зубилом скалывать.
— Давай, Ленечка, начинай стряпню, — лениво шевельнулась Варвара, посмотрела снизу вверх на Мазина.