Страница 4 из 4
Все эти добрые слова, однако, как-то затерялись и услышаны не были.
И наконец, в любви к Чарской признался детский писатель, от которого такого признания меньше всего ожидали. Искусным мастером, человеком высокого благородства, стойким и надежным товарищем назвал его Чуковский, то есть тот самый критик, что не оставил живого места на страницах Чарской. Все творчество этого писателя, по словам Чуковского, «крепко спаяно с нашей эпохой». Заподозрить его в мещанских симпатиях невозможно.
Кто же он? Леонид Пантелеев.
«Среди многих умолчаний, которые лежат на моей совести, должен назвать Лидию Чарскую, мое горячее детское увлечение этой писательницей… Сладкое упоение, с каким я читал и перечитывал ее книги, отголосок этого упоения до сих пор живет во мне — где-то там, где таятся у нас самые сокровенные воспоминания детства, самые дурманящие запахи, самые жуткие шорохи, самые счастливые сны».
Л. Пантелеев поведал, как впоследствии, спустя примерно десять лет, от своих наставников, по детской литературе узнал, что Чарская — «это очень плохо… эталон пошлости, безвкусицы, дурного тона». И вот, уже будучи автором книг для детей, раздобыл где-то роман Чарской, стал читать. Увы, ему действительно попались неуклюжие слова[1]. Пантелеев очень расстроился. Следовало взять и другие книги, но… писатель остановился: «Так и живут со мной и во мне две Чарские: одна та, которую я читал и любил до 1917 года, и другая — о которую вдруг так неприятно споткнулся где-то в начале тридцатых. Может быть, мне стоило сделать попытку понять: в чем же дело? Но, откровенно говоря, не хочется проделывать эту операцию на собственном сердце. Пусть уж кто-нибудь другой попробует разобраться в этом феномене. А я свидетельствую: любил, люблю, благодарен за все, что она мне дала как человеку и, следовательно, как писателю тоже. Я еще одно могу сказать: не со мной одним такое приключалось…»
В чем здесь дело, мы с вами уже знаем. Повести Чарской — дом, куда взрослым хода нет. В недавно опубликованных воспоминаниях Нелли Морозовой о Евгении Гинзбург есть страницы, посвященные Чарской. Автор «Крутого маршрута», пишет Морозова, «очень не жаловала критиков, искоренивших эту писательницу». Повести Чарской были невидимым прочным кирпичиком в нравственной основе, благодаря которой сумела не запятнать себя чужой кровью в сталинских лагерях и тюрьмах Евгения Гинзбург. Она говорила: «И что это за гонения на Чарскую? Страшнее Чарской зверя нет!.. Сентиментально, видите ли. Так ведь для детей писала. Сначала надо к сердцу детскому обращаться, а потом уж к уму. Когда еще ум разобраться сможет, а сердце уже сострадать научено. Больше всего боялись сострадания и жалости. Заметьте, сознательно безжалостных воспитывали… А помните вы „Княжну Джаваху“?» Евгения Гинзбург вспомнила также «Сибирочку», которую читала своим детям: «Мы плакали в три ручья, нет — в четыре! Алеша, старший. И Васька (впоследствии писатель Василий Аксенов. — В. П.), маленький совсем был, тоже слушал и ревел, на нас глядя» («Горизонт», 1989, 1, с. 48–49).
Читая Чарскую, мы, по некоторым верным приметам, узнаем, каковы предшественники знаменитой писательницы. Не стану утомлять читателя подробностями. Она испытала влияние Вальтера Скотта, Диккенса, Гюго, М. Загоскина, И. Лажечникова…
Любить Кавказ ее научили Пушкин и Лермонтов. Трудно сказать, в какой степени, но Чарская знала и грузинские обычаи, и грузинский язык. Она внимательно читала книги по философии, истории, педагогике. Говорила по-французски и по-немецки. Декламировала Софокла в оригинале. Увлекалась модным в ту пору Ницше.
Ошибочно думать, что того, что мы сегодня так уверенно формулируем, она, погруженная в романтический мир, не понимала. «Жизнь — не сказка, в которой розовые феи с золотыми посохами создают в один миг дворцы и замки для своих златокудрых принцесс…» Она мечтала о соединении правды со справедливостью и правосудием: такова прозрачная аллегория ее замечательной миниатюры «Дочь Сказки». Как справедливо говорится в издательской аннотации к «Дому шалунов», прочитавшие книгу «научатся видеть в каждом „чужом“ мальчике или „чужой“ девочке своего близкого, брата или сестру».
Повести Чарской, с одной стороны, отпугивают нас недостоверностью коллизий, с другой — привлекают захватывающей фабулой, сильными чувствами, смелостью и благородством героев, которые не рассуждают, а действуют. Здесь уместны пушкинские слова о романе «Рославлев, или Русские в 1812 году» М. Загоскина, писателя, которого также издавало товарищество Вольф: «Положения, хотя и натянутые, занимательны… разговоры, хотя и ложные, живы… все можно прочесть с удовольствием».
Читатели Загоскина, Дюма, Чарской — это будущие читатели большой литературы, которые покамест не успели приобрести только особый навык, чтобы получать иное удовольствие, более, может быть, глубокое, более острое — от подлинности.
Удивителен процесс возвращения, воскрешения, второго рождения многих произведений и даже целых пластов отечественной культуры: свободная волна общественного интереса вызывает к жизни все новые имена, что были когда-то изъяты из обихода, вычеркнуты грубыми руками временщиков, присвоивших себе право решать от лица истории.
Среди этих имен — Чарская.
Сегодня ей предстоит новое испытание. Окажется ли внимание к ней благосклонно-прочным? Или же ее творчество опять вернется, на сей раз навсегда, в небытие?
На этот вопрос может ответить только время.
Владимир Приходько
1
Неуклюжие слова попадутся читателю и на страницах этой книги. Вот пример из «Сибирочки»: «Перед ними стоял ящик, уставленный старыми, с отбитыми краями, тарелками, наполненными лакомствами до краев…». Отбитые, но наполненные лакомствами края — небрежность, которую нечем оправдать.