Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 23



В темных недрах основания нащупалась тяжелая чугунная продолговатая посудина. То ли супница, то ли утятница, черт разберет. Виктор сдвинул крышку.

В последний раз он снимал с книжки тысяч сто пятьдесят, восемь ушло на хлеб, двенадцать на макароны. Да, еще двадцать на консервы. С нынешними ценами, пожалуй, пора уже снова пылить в сберкассу, что-то они как на дрожжах…

Но зато демократия, и каждый свободен сдохнуть.

Пошелестев купюрами, Виктор вытянул десятитысячную и пятитысячную банкноты. Сколько там портвейн сейчас? И вообще…

Кляня себя за несообразительность, он поднялся, расколупал узкую форточку окна и, запуская в комнату стылый весенний воздух, спросил:

— Тебе сколько нужно-то?

Елоха, усевшийся на лавку, вкопанную у дома, подскочил к окну. На кепке таяла снежная гусеница.

— Так, Палыч, сколько не жалко.

— Ты мне конкретно…

— Может, добьем до ста? Круглое число.

— А отдавать когда?

— Ну, Палыч… — Елоха обиженно моргнул. — Я по возможности. Я завтра у тебя… С самого утра, раненько. Солнышко встанет, а я уже.

— Сколько портвейн стоит?

Елоха шмыгнул носом.

— Подорожал. Надежда говорит, девять триста.

— Сейчас.

Виктор захлопнул форточку. Впрочем, откладывать обратно пятитысячную не стал. Тетрадь на столе от свежести дрогнула листом, напомнила, что циферки надо бы записать. Учет-с. Хотя, наверное, бесполезный.

Значит, пятнадцать. Чтобы не только…

Елоха приветственно махнул кому-то рукой. Виктор пересек комнату, к окну, из которого следил за фургоном, забрался коленом на диван, царапнул занавеску. По кривулине улицы, огибая глинистую колею, тяжело катил себя в инвалидной коляске Егорка Соболев.

В прошлом году, в мае, его, комиссованного, привезли из Чечни без ног. Правая была отрезана по ступню, левая — почти по колено. Посекло осколками. Хорошо, коляску подарил какой-то комитет. Но мать вроде бы копила на протезы.

Сам Егор ничего не копил — всю небольшую пенсию по инвалидности предпочитал спускать на сигареты и водку.

На лице Егорки курчавилась редкая бороденка.

Было ему не больше двадцати, и Виктор не мог долго смотреть в его светлые, какие-то детские глаза — все казалось, что и его вина есть в беде парня. Гнусная, сучья вина накликавшего, накаркавшего, подтолкнувшего к катастрофе.

Иногда Егор брал у него что-нибудь почитать. Правда, ему почти ничего из библиотеки Виктора не нравилось — все было то тяжелым, то занудным. Коваль разве что да Дюма пришлись ему по душе. "Легко после них, — обмолвился он как-то. — Не снится ничего".

Одет Егор был в непременные камуфляжные штаны и обтрепанный бушлат с донельзя черными рукавами — пачкались, когда крутил колеса кресла, и уже не отстирывались. Уши красные, стрижка под "ноль".

Виктор отвел взгляд.

Сунув ноги в резиновые тапки, с деньгами в кармане ватника он вышел к Елохе, ковыряющему траур из-под ногтей.

— На.

— Ух ты! — обрадовался Елоха, сжав купюры в кулаке. — Ну, я побег? А завтра, Палыч, ты знаешь, завтра я у тебя.

Он застегнул пиджачок на пуговицы.

— Соболю помоги, — кивнул Виктора на еле выгребающего из грязи Егора.

— Это — пожалуйста, — повеселевший Елоха взял "под козырек". — Слушаюсь, Виктор Палыч!

И пошлепал к инвалиду напрямки, сначала утонул сапогом в колее, затем героически его вытащил, затем, измызгав полы пиджачка, все же выбрался на твердое и схватился за ручку-перекладину у спинки коляски.

— Куда тебя, Егорка?

— В…опу! — ответил ему Соболев.

— А че? Отвезу!



— Ну и вези!

Виктор уже почти вернулся в дом, когда из-за Шаркуновского сарая вынесло Егоркину мать — куртка накинута на ночнушку, ноги голые.

— Куда? — завопила она, махнув зажатой в кулаке тряпкой. — Я вам дам!

— Газуй! — сказал Егорка Елохе.

Елоха заржал конем и, высоко вскидывая колени, — рот до ушей — завихлял коляской по мокрой глине. Виктор с тревогой подумал: опрокинутся ведь, идиоты.

— У-ху! — взмахнул руками Егор. — Давай вторую!

— Момент!

Елоха, оскальзываясь, принялся набирать скорость.

Когда Егоркина мать поравнялась с застывшим на крыльце Виктором, коляска уже скрылась за поворотом к магазину.

— Виктор Палыч, ну вы посмотрите — ну ни стыда, ни совести!

От бега на щеках Лидии расцвели красные пятна.

У нее было крупное, не лишенное привлекательности лицо. Прямой нос. Четко очерченные губы. Большие глаза. Глаза, правда, глядели уж слишком мягко, податливо, беззлобно. Безотказно глядели они, по-коровьему. Вам можно, говорили они. И ему можно. Всем можно. Я — ласковая.

Одно время Лидия ходила к Виктору, то ли испытывая, то ли наоборот, желая соблазнить, но от его заторможенности дело далеко не пошло, и между ними установились странные, почти родственные отношения. Она рассказывала ему о Егорке, о его ногах, о том, как она массирует их утром и вечером, разгоняя кровь ("Рубцы белые с синим, а книзу мяса совсем нет"), как он орет, как падает с кровати, как она прятала поначалу от него ножи и бритву, думала, полоснет себя, ее; смеялась над деревенскими мужиками, шастающими к ней по ночам ("А то ж кавалеры задрипанные! Надышат водкой в окошко — примешь, Лидия? А мне — что? Я уж после первенца — бездетная").

Виктор слушал, а пальцы зудели — записывай!

Только получалось все одно — умножение скорби. А где умножение радости? Не было радости в такой жизни.

Он запоздало понял, что стоит перед Лидией в трусах и попытался оттянуть фуфайку книзу.

— Ты, Лидия, это…

— Да видала я уж такого добра, — отмахнулась она. — Скажи, к магазину поехали?

— Ну так… завоз. Фургон с десять минут… Я уж думал, ты в курсе…

— Ага, задом кверху в курсе! Скажешь тоже, Палыч. Фургон, он перед твоим домом ездиет, а нам с грядок и не видать.

Виктор посмотрел на тающий в подлете к земле снег.

— Не рано в грядки-то?

Лидия вздохнула.

— Не деревенский ты мужик, Палыч. Оттаяла уж земля — знай редис сади. Капустку раннюю… — она посмотрела на него с жалостью. — Впрочем, что я… Ладно, не морочь мне голову, пойду. Сейчас еще с сыном воевать…

Придерживаясь за штакетины, она обошла грязевой разлив.

Виктор проследил, как Лидия, тяжело наклоняясь, будто против ветра, пересекает улицу, заколел и вернулся в дом. Редиску сади… Тут того и гляди бубенцами зазвенишь от холода, а она — редиску.

В доме, смяв полосу исправно приходящей "Литературной газеты", он присел у печки. Зябкий озноб прокатился по спине. От зараза-то. Утро в деревне. А он еще в одних труселях…

Сложив домиком несколько поленьев, Виктор затолкал "Литературку" в самый низ, насыпал щепы. Ежась, достал из углубления в верху печи коробок спичек. Вот всем хороша русская печь, только топить нужно. То ли дело центральное отопление.

Спичечная головка вспыхнула.

Виктор накрыл огонек ладонью, поднес к газете, мельком прочитав клочок: "Проза этого провинциального писателя по праву может считаться новым словом…". Затем бумага занялась и, чернея и кукожась, обернула продолжение в пепел. Ну, не очень-то и хотелось.

Набрав в щеки воздуха, Виктор поддул, в искрах и языках пламени затрещала щепа, загудело в печных коленцах. Огонь начал лизать поленья, аппетитно прищелкивая и цыкая из горнила. Дымным теплом опалило лицо.

У-ух! Виктор скинул фуфайку. Это уже дело. Потирая плечи, он прошел в спаленку и вернулся в большую комнату с обтрепанными тренировочными штанами и вязаной кофтой, подаренной ему в прошлом году. Собственно, никуда он не собирался, ни в магазин, ни в гости, но и голышом сидеть не привык.

Натянув штаны (коленка, зараза, вытерлась уже) и застегнув кофту на животе на большие пуговицы, он через сени сходил в пристройку, набрал дров. Из дощатого, заваленного жердями и граблями угла пахнуло вдруг смесью животного тепла, пота, навоза.

Дому было за семьдесят, если не больше, лет, имелся даже простенок, оклеенный газетами тридцатых годов с нечеткими портретами партийного руководства и заголовками в гвоздях восклицательных знаков. В пристройке же раньше, под одной общей крышей, долго держали коз, свиней и корову. Ими, похоже, стены по памяти и дышали. Ни скотины, ни хозяев ее уже не было и в помине, а прошлое, поди ж ты, еще жило.