Страница 18 из 25
Он был очень голоден, очень утомлен и уныл, и его выразительные и умные глаза как будто потеряли свой блеск и как-то тупо следили за движениями хозяйки, стряпавшей лапшу. Скоро лапша сварилась, и хозяйка, перелив ее из котелка в чашку, поставила на непокрытый стол, положила возле нее ложку и краюху хлеба и пригласила Гришу за стол. Пока он ел, хозяйка его стояла у лубочной люльки и печально глядела на спавшего в ней больного ребенка. Она была еще молодая женщина с некрасивым и бледным лицом, на котором суровая бедность наложила свой тяжелый отпечаток, как будто застыло на ее лице выражение покорного, тупого страдания. Она доживала замужем четвертый год и собиралась хоронить своего третьего ребенка. Двое первых точно так же, как и этот, томились по нескольку недель в лубочной люльке и потом умирали.
«Умрет и этот», — думалось бедной женщине, и щемило и ныло ее материнское сердце, когда она смотрела на худенькое, бледное личико, выглядывающее из-под грубых синих тряпиц, служивших ребенку постелью и одеялом. Тяжело вздохнув, отошла она от люльки и, поглядев в окно, сказала:
— Зачинает уже туман-от подыматься, можно уж тожно носить воду.
— Пустили постояльцев-то? — спросил у нее Гриша.
— Пустили еще троих, — отвечала ему хозяйка, выходя из избы.
Гриша вышел из-за стола и, влезши на полати, хотел было заснуть, но не мог, несмотря на свою сильную усталость. Ему все думалось, что будет он говорить приказчику и что скажет ему приказчик. Потом его мысль перешла на тяжелые рудничные работы, на работы в фабриках, более легкие, чем в рудниках, и еще более легкие поденные, или так называемые поторжные[8] работы.
«Вот бы хорошо, кабы мне хотя с недельку в поторжной поробить, — думалось Грише, — отдохнул бы я, а то уж совсем замучили в этих рудниках; силы у меня даже не стало». И он стал слезать с полатей и собираться идти к приказчику.
В избу вошла старуха в зеленой китайчатой шубе[9], с берестяным бураком в руках.
— Где Орина? — спросила она у Гриши.
— За водой ушла, — отвечал он.
Старуха заглянула в люльку и, промолвив: «все еще жив», села на лавку, поставив возле себя бурак.
— А Игнат на работе? — спросила она опять. Игнатом звали хозяина Гришиной квартиры, Ориной — хозяйку.
— На работе, надо быть, — сказал Гриша. — Я недавно пришел, никого уж не застал.
Вошла Орина с водой и, вылив ее в кадку, поздоровалась со старухой.
— Я тебе молока принесла, — сказала старуха, — ребенка-то покормить.
— Спасибо, — сказала Орина и прибавила, подойдя к люльке:- Нежилец он у меня, Степановна, почитай что ничего не ест.
Старуха тоже подошла к люльке.
— Пошто ты грудью-то перестала кормить? — спросила она.
— Да сам не стал брать. Молока-то у меня в грудях не было — так, малость самая, ну, он сосет-сосет, не попадает ничего — так и перестал.
— Ну и на что тебе ребят-то? Дело ваше бедное да нужное; умирают, так и пусть умирают с богом, — рассудила старуха.
— А мне вот жаль, — сказала Орина грустно. — Хотя бы один-от ожил, намедни в церкви была, свечку богородице поставила, не даст ли, мол, здоровья.
— А какой богородице-то? — спросила старуха.
Орина затруднилась и не знала, что отвечать на такой вопрос.
— Да известно, какой — богородице, да и только: одна ведь богородица-то, — отвечал за нее Гриша.
Старуха живо обернулась к нему.
— Как одна? — горячо заговорила она. — Что ты суешься, коли не знаешь? Молчал бы уж, — и потом прибавила внушительно: — Не одна, а двенадцать богородиц-то.
Гриша удивился, но так как его сведения по этой части были весьма ограничены, то он счел за лучшее промолчать.
— Вот я тебе скажу какие: перво-наперво смоленская, затем иверская, затем тихвинская, — принялась считать старуха. Считала да считала и, действительно, насчитала двенадцать.
На это Гриша уж совершенно не нашелся ничего сказать, и так как он уж оделся, то взял шапку и вышел из избы, оставив женщин рассуждать на свободе. Дойдя до угла, он остановился в нерешимости, к которому из приказчиков идти с просьбой. «Пойду к главному, — порешил он, наконец, — бают, он добрее до нас».
Но главного он не застал дома: сказали, что уехал в контору. Гриша пошел туда. В конторе было много народу. Судили каких-то мужиков за кражу чугуна. Приказчики оба были сердиты и сильно ругались. Гриша прижался к двери и ждал. Скоро подсудимых увели, и один из приказчиков обратился к Грише с вопросом, что ему нужно.
Гриша, сильно приунывший и потерявший надежду выпросить что-нибудь у сердитых приказчиков, высказал свою просьбу. Но, к удивлению и радости Гриши, просьба его была уважена, и ему на другой же день велели выходить на перекличку. Он поблагодарил приказчика и вышел из конторы весьма довольный таким результатом своей просьбы. Правда, если бы он знал, что просьба его только напомнила приказчику о распоряжении, полученном из правления уже с месяц тому назад и по забывчивости не приведенном в исполнение, то удовольствие Гриши, может быть, и поубавилось бы, но он не знал об этом и, придя на квартиру, лег на полати и заснул спокойным, крепким сном. Проснулся он уж вечером, когда, возвратившись с работы, крестьяне, новые постояльцы Игната, громко заговорили в избе, снимая мокрую обувь и раскладывая ее на печи. Гриша свесил голову с полатей и поглядел, нет ли между ними кого знакомых. Но знакомых никого не было.
«Что это, — думал Гриша, перевертываясь на другой бок, — хотя кого-нибудь из знакомых встретить, про дядю бы спросил, про мать, а то как есть никого не встречал, и как из дому уехал, так и не слыхал про них ничего». И, тяжело вздохнув, он принялся высчитывать, сколько еще ему осталось жить в Алакше.
«Груне меня, знать, не дождаться, — думалось Грише, когда он сосчитал, сколько прожил в Алакше. — Теперь ее непременно кто-нибудь сватает, станут ее неволить отец и мать, вся родня начнет уговаривать, вот она и выйдет. Вот тебе и любовь наша, тут ей и конец». И Гриша опять вздохнул. «Разве дедушка Савелий постоит за нее, он ее любит». Но в это время до слуха Гриши долетело имя, заставившее его вздрогнуть и внимательно прислушаться.
— Чижов, — говорил один из крестьян, — он и есть самый. Застрелился, бают, ружьем.
Гриша быстро слез с полатей и спросил, о ком говорят.
— Да вот в Куморе приказчик, бают, застрелился, — сказали ему в ответ.
— Сам застрелился? — спросил Гриша встревоженным тоном.
— Не знаем, надо быть, сам, мы вот на работе чули, — ответили ему крестьяне.
— А который — не знаете? — продолжал расспрашивать Гриша.
— Да Чижов, бают: тот-де самый, коей смолоду-то тут жил.
— Да правда ли это?
— А кто знает! Мы чули на работе от мастеровых, они промеж себя толкуют, так мы тут же подслушали.
— А тебе что до приказчика этого? — спросили мужики у Григория.
— Да так; я вот, видишь ты, куморский, так хотелось бы узнать-то — правда, не правда.
Посудили, потолковали еще и стали ужинать. После ужина двое мужиков полезли на полати, а третий сел возле Гриши и стал его расспрашивать, кто он, откуда и зачем. Гриша отвечал вяло и неохотно. Слух о смерти Чижова ошеломил его, и он не знал, что делать. Страх, не замешался ли тут дядя Набатов, спутывал его мысли и тревожил его все сильнее и сильнее.
Позднее всех пришел Игнат; это был сухощавый, невысокого роста мужик. Он работал на фабрике. Сняв свои лапти с баклушами и кожаный запон, Игнат молча сел за стол, и Орина, только что убравшая со стола, опять засуетилась, спеша подать мужу ужин.
Пока он ужинал, Гриша спросил у него, не слыхал ли он чего про куморского приказчика Чижова.
— Чул, — ответил Игнат, — убился, бают, он.
— Как убился?
— Да из ружья, так и убился до смерти.
— Сам?
— Надо быть, сам, потому, бают, убился.
— Эко диво какое? — говорил Гриша, хлопая руками. — И что ему сделалось такое? Как он так?
8
Поторжные — поденные.
9
Китайчатая шуба — шуба, покрытая простой бумажной тканью — китайкой.