Страница 6 из 33
— Все запоминайте, ничего не записывайте. Сейчас люди слишком много пишут.
— Я охотно съезжу туда. Мне осточертела эта гнусная страна.
— Сразу видно, что вы не знаете других, мой дорогой.
Эрбер огорчился, узнав, что его любимые «наполеоны» кончились, и пустился в сравнительный анализ кондитерского дела разных стран, где ему посчастливилось бывать. Об этом свидетельствовала его комплекция. Лучшее мороженое он находил в Уругвае, конфеты и фисташки — в Константинополе!
— Может, мне эмигрировать? — задумчиво спросил Пьер.
— Ни в коем случае! Разве можно уезжать туда, где вы окажетесь в положении человека, мечтающего о Лувре на берегу залива Рио. Эмигранту всегда плохо, ибо все плохо, когда ты беден и одинок.
— Здесь я тоже беден и одинок. Вот и хочется попробовать еще где-то.
— У себя на родине человек никогда не бывает совсем одинок. Поверьте мне, в четырехразрядном отеле города, где вас никто не знает, на закате солнца совсем невесело. А жалкие меблирашки…
Он задумался и помолчал, а потом сказал:
— И тем не менее к профессии беженца надо готовиться заблаговременно, где бы ты ни жил на земном шаре… Я, кажется, цитирую автора, которого люди вашего поколения не читают?
Соседний столик освободился, и его тотчас заняла пара, поклонившаяся Эрберу. Тот изобразил подобие улыбки и сказал:
— Что это мы углубились в такие мрачные картины? Хотите коньяку, чтобы развеяться? Нет? Тогда… — Он попросил счет.
— А помимо кондитерского дела, чем вы еще занимались в Уругвае и Константинополе? — спросил Пьер.
— Я иногда и сам себе задаю этот вопрос, мой мальчик. Сам. Я, который всю жизнь мечтал о кафедре философии в Кембридже… Садике… собаках, розах…
Пьер встал, чтобы достать деньги. Эрбер схватил его за руку.
— Позвольте уплатить фирме. Вы, кажется, что-то потеряли. Сейчас подниму. — И он наклонился с удивительной для его полноты легкостью. — Скажите, пожалуйста! У вас красный бумажник!
— Да… В общем, нет. Я его подобрал в одном месте…
Эрбер порылся в газетах и сунул под нос Пьера объявление в рамочке.
— Вам решительно везет сегодня. Вы получите большое вознаграждение, — сказал Эрбер, разглядывая потертую кожу на углах бумажника.
— Интересно, кому эта штука так дорога? Там что-то есть? Вы смотрели?
— Письмо, которое начинается словами «Любовь моя».
Эрбер поднял очки на лоб и приблизил письмо к своим круглым глазам.
— Я лишь пробежал его, — продолжал Пьер. — Видно, что автор любит поразглагольствовать.
Эрбер продолжал читать.
— Интересно. Кажется, мне знаком этот почерк. — Он повертел конверт, словно обнюхивая его. — Отдайте мне это письмо. Я проверю и верну его вам во вторник.
— Берите… Мне на их вознаграждение наплевать.
На часах было десять часов вечера.
А в Коннектикуте, на восточном побережье США, было четыре часа дня. Закутавшись в шаль, Клер следила за Майком, скакавшим на серой лошади.
То, что в бумагах Поллукса не оказалось никаких следов Майка, весьма ее позабавило. Майк был ее драгоценным камнем, ее арабским жасмином, ее теплым хлебцем, синей птицей… Майк был ее сыном. Во Франции никто не знал о существовании этого белокурого мальчугана. В Америке никому не было дела до личной жизни этой деловой и решительной женщины и ее ребенка.
В глазах ее друзей Гофманов она была одной из многочисленных сегодня оригиналок, которые хотят детей, но не намерены осложнять свою жизнь мужьями. По крайней мере, они так утверждают.
На самом деле Жюли Гофман знала, что, когда речь идет о Клер, все не так просто. Та сообщила ей главное, когда одиннадцать лет назад попросила пристанища, согласившись быть прислугой, кухаркой, экономкой, бонной — лишь бы получить на несколько месяцев крышу вдали от Франции. Самому же Майку она обещала все рассказать, когда ему исполнится четырнадцать, до этого просила ничего не спрашивать. В колледже у большинства его товарищей были неблагополучные семьи, и все воздерживались от комментариев на этот счет.
Уик-энды он проводил в доме Жюли, у которой была куча детей. Летом Клер приглашала всех их пожить где-нибудь на Средиземном море или в Европе.
В письме из Токио речь шла о Майке. Точнее, о том, как с ним быть.
Клер тогда уже семь лет была любовницей того, кого мы по-прежнему будем называть Кастором. Они познакомились в Лилле, куда тот приезжал провести собрание. Клер оказалась там случайно. Ее рисунки брала иногда местная текстильная компания. Клер, стремясь постичь технологию печати на определенных тканях, провела весь день в цехах фабрики. Вечером директор, которому она очень понравилась, предложил ей посетить выступление Кастора, чьим горячим сторонником он являлся. После собрания в задней комнате, где находился буфет, он не без гордости представил ее великому человеку. Бисквиты были непропеченные, шампанское — теплым, а ветчина при ярком свете казалась зловеще-зеленой. Но там, где был Кастор, всегда происходило что-то необыкновенное.
Он был некрасив, выглядел на все свои сорок пять лет, носил нелепый галстук и потертый костюм, был невысок ростом. Однако к нему тянулись люди.
Услышав фамилию Клер, он спросил, не дочь ли она известного эллиниста, который… и т. д. Да? Какая потеря для Франции — безвременная его кончина, стране нужны такие люди, доброй ночи, мадемуазель, был счастлив…
Уходя, он спросил директора фабрики: «Ваша знакомая живет в Париже? У меня машина. Не хочет ли она, чтобы ее подвезли?»
Она хотела, но вот загвоздка — чемодан. «Пошлите за ним», — сказал Кастор.
— Еще одна попалась, — прошептал шофер сотруднику Кастора, сидевшему впереди.
Но почти всю дорогу Кастор продремал. Когда машина остановилась перед очередным светофором, он открыл глаза и сказал: «Холодно, плед», взял ее руку в свою и снова уснул. Проснулся он уже в Париже. Клер не произнесла и двух слов.
— Сколько вам лет? — спросил Кастор.
— Двадцать.
— Вы хорошо молчите.
Он высадил ее перед домом, не открыв дверцы и не поднеся чемодан.
— До свидания! — кивнул Кастор. — До скорого!
В течение трех дней она вздрагивала при каждом телефонном звонке. На четвертый она услышала: «Здравствуйте. Это я. Поужинаем сегодня вечером?»
Месяц спустя она без всяких объяснений рассталась с женихом, выпускником Высшей административной школы, из хорошей протестантской семьи, служившим в Госсовете, без состояния, традиций, словом, — человеком своего круга, и прослыла в семье и между соседями паршивой овцой.
Кастор ничего у нее не спросил. Она только сказала ему, что отныне свободна. Некоторые страсти подобны огню: они все уничтожают вокруг. Оставшиеся у нее друзья догадывались, что в жизни молодой женщины, всегда одинокой по воскресеньям, появился женатый мужчина, но, получив однажды отпор, в дальнейшем воздерживались от вопросов. Она зарабатывала мало, но достаточно для обеспечения своей независимости. Ни в ком не нуждалась, кроме Кастора, работала главным образом дома, готовая в любое время принять его или последовать за ним. Лишь после разрыва с Кастором она постигла, что такое истинное одиночество, и нашла тысячу и один способ, как обманывать время. Но разве для этого мало и одного способа?
В числе наиболее серьезных ее случайных связей был известный адвокат, к которому она обратилась за советом при составлении первого контракта — свидетельство ее настоящего профессионального успеха. Она была знакома с ним еще со времени избирательной кампании Кастора, которому тот, совсем молодой человек, оказал большую помощь при стычке с противником. Кастор уважал его.
В глазах этого человека она обладала шармом женщины, которую любил боготворимый им деятель. Он нравился ей своим умом. В остальном же что-то в ней сломалось, и ни один мужчина не мог этого починить. Сознавая это, тот не был счастливее, но вел себя предусмотрительнее. Когда он понял, что она симулирует нежность — мужчины не умеют быть слишком вежливы, — то пожелал выяснить отношения и только вызвал слезы: «Это все моя вина! Я разбита».