Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 14



Но отчего же подобные вспышки «божьей искры» так слабы, так бедны результатами? Отчего пробужденное на миг сознание засыпает снова так скоро? Отчего человеческие инстинкты и чувства так мало проявляются в практической деятельности, ограничиваясь больше вздохами и жалобами да пустыми мечтами?

Да оттого и есть, что у людей, о которых мы говорим, уж характер такой. Ведь будь у них другой характер, – не могли бы они и быть доведены до такой степени унижения, пошлости и ничтожества. Вопрос, значит, о том отчего образуются в значительной массе такие характеры, какие общие условия развивают в человеческом обществе инерцию, в ущерб деятельности и подвижности сил.

Может быть, вина в нашем национальном характере? Но ведь этим вопрос не решается, а только отдаляется: отчего же национальный характер сложился такой, по преимуществу инертный и слабый? Придется только решение, вместо настоящего времени, перенести на историческую почву.

Притом же это еще вопрос спорный: ведь не мало кричат у нас и о ширине, и о размашистости русской натуры. Не произнесем своего суждения о всем народе; мы имеем в виду лишь один ограниченный круг его. Но признаться надобно – забавны восторги этой размашистостью, выражающеюся в том, что иные господа парятся в банях, поддавая на каменку шампанское, другие бьют посуду и зеркала в трактирах, третьи – проводят всю жизнь в псовой охоте, а в прежние времена так еще обращали эту охоту и на людей, зашивая мелкопоместных лизоблюдов в медвежьи шкуры и потом травя их собаками… Этакая-то размашистость водится во всяком невежественном обществе и везде падает с развитием образования. Но где же наша размашистость в кругу обыкновенных людей, да и откуда ей взяться? Возьмите у нас хоть незрелых еще юношей, учащихся наукам: чего они ждут, какую себе цель предполагают в жизни? Ведь все мечты большей части ограничены карьерой, вся цель жизни в том, чтобы получше устроиться. Это несравненно реже встречаете вы у других народов Европы. Не говоря о французах, которые имеют репутацию хвастунишек, – возьмите других, хоть, например, скромных немцев. Редкий немецкий студент не лелеет в душе какой-нибудь любимой идеи, – у них все больше ударяются в теорию, – какой-нибудь громадной мечты. Или он откроет новые начала философии и проложит новые пути для мысли; или радикально преобразует существующие педагогические методы, и после него человечество будет воспитываться на новых основаниях; или он будет великим композитором, поэтом, художником… Наконец, если и угомонится он, сузятся его стремления, решится он быть учителем какой-нибудь сельской школы, – и тут он задает себе вопрос и думает, как он будет учить, как приобретет расположение мальчиков и уважение общины и т. п. Во всем этом вы видите что-то деятельное и самостоятельное: «Я то-то сделаю, – а что я за это получу, уж там само собою следует»… Это не тот склад размашистых мечтаний, как, например, у городничего, мечтающего, что его сделают генералом за то, что Хлестаков женится на его дочери… Мы взяли в пример немца; возьмите кого хотите другого, везде вы найдете более широкий размах воображения, более инициативы в самых мечтах и планах, нежели у нас. Англичанин, например, вышед из школы и перестав мечтать о том, чтобы быть Чатамом, Веллингтоном или Байроном, начинает, положим, строить планы обогащения{18}. Это, конечно, и у нас возбуждает мечты многих. Но какая же разница и в средствах и в размерах! Наши мечтатели о богатстве большею частью ухватываются за рутинные средства, берут то, что под рукою и что плохо лежит, и нередко останавливаются на достижении всевозможного комфорта. Между тем англичанин в своих соображениях изобретет несколько машин, переедет несколько раз все океаны, оснует несколько колоний, устроит несколько фабрик, сделает несколько громадных оборотов и затмит собою всех Ротшильдов… И что всего важнее, – он ведь пойдет исполнять свою задачу, и хоть половины не выполнит, но кое-чего все-таки достигнет… То же надо сказать и о французах: мы напрасно так уж наповал и осуждаем их, как пустозвонов. Нет, и они исполняют по временам задачи не маленькие, и во всяком случае размах у них шире нашего. Мы, вон, возимся над каким-нибудь энциклопедическим словарем, над какими-нибудь изменениями в паспортной или акцизной системе… А они – «составим, говорят, энциклопедию» – и составили, – не чета нашей. Так и во всем; «издадим, – говорят, – совсем новый кодекс» – и издали тотчас; «отменим то и другое в нашей жизни» – и отменили. Даже в нынешнем, опошленном и униженном французском обществе, все-таки, в строе разговора, в поведении каждого француза, вы замечаете еще довольно широкие замашки. Там вы слышите: при встрече с Ламорисьером{19}, я ему скажу, что он поступил бесчестно; в другом месте: у меня почти готова записка императору относительно его итальянской политики; в третьем: нет, я напишу Персиньи, что такие меры не годятся, – и пр., в таком роде{20}… Вы видите, что человек считает себя чем-то, дает себе труд судить и спорить, и никак не хочет безусловно повергаться в прах пред каждым словом хоть бы Moniteur'a{21}. Правда, что он ничего серьезного большею частию не делает; но по крайней мере духом не падает и не предается тому робкому, безнадежному чувству бессилия, при котором можно «обратить человека в грязную ветошку».



А почему у нас это «обращение в ветошку» так легко и удобно, – об этом проницательный читатель не ждет, конечно, от нас решительных объяснений: для них еще время не пришло. Приведем лишь несколько самых общих черт, на которые находим указания даже прямо в произведениях автора, по поводу которого нам представляются все эти вопросы.

Прежде всего, припомните, что говорит Макар Алексеич, когда избыток тоски вызывает из глубины души его несколько смелых суждений. «Знаю, что это грешно… Это вольнодумство… Грех мне в душу лезет…» Вы видите, что самая мысль его связана суеверным ужасом греха и преступления. И кто же из нас не знает происхождения этого суеверного страха? Какой отец, отпуская детей своих в школу, учил их надеяться только на себя и на свои способности и труды, ставить выше всего науку, искать только истинного знания и в нем только видеть свою опору и т. п.? Напротив, не говорили ли всякому из нас: «Старайся заслужить внимание начальства, будь смирнее, исполняй беспрекословно, что тебе прикажут, не умничай. Ежели захочешь умничать, так и из правого выйдешь неправым: начальство не полюбит, – что тогда выйдет из тебя? Пропадешь»… В таких началах, в таких внушениях мы выросли. Нас с детства наши кровные родные старались приучить к мысли о нашем ничтожестве, о нашей полной зависимости от взгляда учителя, гувернера, и вообще всякого высшего по положению лица. Припомните, как часто случалось вам слышать от домашних: «Молодец, тебя учитель хвалит», или наоборот: «Скверный мальчишка, – начальство тобою недовольно», – и при этом не принималось никаких объяснений и оправданий. А часто ли случалось вам слышать, чтобы вас похвалили за какой-нибудь самостоятельный поступок, чтоб сказали даже просто: «Молодец, ты вот это дело очень хорошо изучил и можешь его дальше повести», или что-нибудь в этом роде?

Таким образом направленные с детства, как мы вступаем в действительную жизнь? Не говорю о богачах и баричах; до тех нам дела нет; мы говорим о бедном люде среднего класса. Некоторые и по окончании ученического периода не выходят из-под крыла родительского; за них просят, кланяются, подличают, велят и им кланяться и подличать, выхлопатывают местечко, нередко теплое… Подобные птенцы имеют шансы дойти до степеней известных. Но огромное большинство бедняков, не имеющих ни кола ни двора, не знающих, куда приклонить голову, – что делает это большинство? По необходимости тоже подличает и кланяется, и выкланивает себе на первый раз возможность жить безбедно где-нибудь в углу на чердаке, тратя по двугривенному в день на свое пропитание, – да и это еще по чьей-нибудь милости, потому что, собственно говоря, нужды в людях нигде у нас не чувствуется, да и сами эти люди не чувствуют, чтоб они были на что-нибудь нужны… Заметьте, что ведь у нас, если человек мало-мальски чему научился, то ему нет другого выхода, кроме как в чиновники. В последнее время всякий, обученный до степени кое-какого знания хотя одного иностранного языка, норовит сыскать себе средства к жизни посредством литературы; но литература наша тоже наводнена всякого рода претендентами и не может достаточно питать их. Поневоле опять обращается целая масса людей ежегодно к чиновнической деятельности и поневоле терпит все, сознавая свою ненужность и коренную бесполезность. Болезненное чувство господина Прохарчина, что вот он сегодня нужен, завтра нужен, а послезавтра может и ненужным сделаться, как и вся его канцелярия, – одно это чувство объясняет нам достаточную долю той покорности и кротости, с которою он переносит все обиды и все тяготы своей жизни.