Страница 8 из 9
Впрочем, подумавши хорошенько, мы убеждаемся, что серьезно защищать г. Щедрина и его направление совершенно не стоит. Все отрицание г. Щедрина относится к ничтожному меньшинству нашего народа, которое будет все ничтожнее с распространением народной образованности. А упреки, делаемые г. Щедрину, раздаются только в отдаленных, едва заметных кружках этого меньшинства. В массе же народа имя г. Щедрина, когда оно сделается там известным, будет всегда произносимо с уважением и благодарностью: он любит этот народ, он видит много добрых, благородных, хотя и неразвитых или неверно направленных инстинктов в этих смиренных, простодушных тружениках. Их-то защищает он от разного рода талантливых натур и бесталанных скромников, к ним-то относится он без всякого отрицания. В «Богомольцах» его великолепен контраст между простодушной верой, живыми, свежими чувствами простолюдинов и надменной пустотой генеральши Дарьи Михайловны или гадостным фанфаронством откупщика Хрептюгина. И неужели это будет отрицание народного достоинства, нелюбовь к родине, если благородный человек расскажет, как благочестивый народ разгоняют от святых икон, которым он искренне верует и поклоняется, для того, чтобы очистить место для генеральши Дарьи Михайловны, небрежно говорящей, что c'est joli[6]; или как полуграмотный писарь глумится над простодушной верой старика, уверяя, что «простой человек, окроме как своего невежества, натурального естества ни в жизнь произойти не в силах»; или как у истомленных, умирающих от жажды странниц отнимают ото рта воду, чтобы поставить серебряный самовар Ивана Онуфрича Хрептюгина. Нет, отрицательное направление принадлежит именно тем людям, которые обижаются подобными рассказами и безумно отрекаются от своей родины, ставя себя на место народа. Они – гнилые части, сухие ветви дерева, которые отмечаются знатоком для того, чтобы садовник обрезал их, и они-то подымают вопль о том, что режут дерево, что гибнет дерево. Да, дерево может погибнуть именно от этих гнилых и засохших ветвей, если они не будут отсечены. Без них же дерево ничего не потеряет: оно свежо и молодо, его можно воспитать и выпрямить; его растительная сила такова, что на место обрезанных у него скоро вырастут новые, здоровые ветви. А о сухих ветвях и жалеть нечего: пусть их, пригодятся кому-нибудь хоть на растопку печи.
Сочувствие к неиспорченному, простому классу народа, как и ко всему свежему, здоровому в России, выражается у г. Щедрина чрезвычайно живо. Мы думаем, что самый эстетический, самый восторженный человек может отдохнуть на общей картине богомольцев и странников, ожидающих на соборной площади появления святых икон. Тут нет сентиментальничанья и ложной идеализации; народ является как есть, с своими недостатками, грубостью, неразвитостью. Тут и горе, и бедность, и лохмотья, и голод являются на сцену, тут и песни о том, что пришло время антихристово, потому что
Но эти бедные, невежественные странники, эти суеверные крестьянки возбуждают в нас не насмешку, не отвращение, а жалость и сочувствие. Становится грустно, как послушаешь толки женщин о предстоящем им переселении по-за Пермь, в сибирские страны. Жалко старого места, жалко родительские могилки оставить, но что делать? Житье-то плохое на старом месте: земля – тундра да болотина, семья большая, кормиться нечем и подати взять неоткуда. А в сибирской стороне, говорят, и хлеб родится, и скотина живет… Вздыхают собеседницы, и разговор, по-видимому, стихает. Но, – продолжает г. Щедрин, —
Этой боли сердечной, этой нужде сосущей, которую мы равнодушно называем именем ежедневных, будничных явлений, никогда нет скончания. Они бесконечно зреют в сердце бедного труженика, выражаясь в жалобах, всегда однообразных и всегда бесплодных, но тем не менее повторяющихся беспрерывно, потому что человеку невозможно не стонать, если стон, совершенно созревший без всяких с его стороны усилий, вылетает из груди.
– Так-то вот, брат, – говорит пожилой и очень смирный с виду мужичок, встретившись на площади с своим односелянином: – Так-то вот, и Матюшу в некруты сдали!
В загорелых и огрубевших чертах лица его является почти незаметное судорожное движение, в голосе слышится дрожание, и обыкновенный сдержанный вздох вырывается из груди.
– А добрый парень был, – продолжает мужичок, – как есть на свете муха, и той не обидел, робил непрекословно, да и в некруты непрекословно пошел, даже голосу не подал, как «лоб» сказали!
Воображению моему вдруг представляется этот славный, смирный парень Матюша, не то чтобы веселый, а скорее боязный, трудолюбивый и честный. Я вижу его за сохой, бодрого и сильного, несмотря на капли пота, струящиеся с его загорелого лица; вижу его дома, безропотно исполняющего всякую домашнюю нужду; вижу в церкви божией, стоящего скромно и истово знаменающегося крестным знамением;, вижу его поздним вечером, засыпающего сном невинным после тяжкой дневной работы, для него никогда не кончающейся. Вижу я старика отца и старуху мать, которые радуются, не нарадуются на ненаглядное детище; вижу урну с свернутыми в ней жеребьями, слышу слова: «лоб», «лоб», «лоб»…
– Что ж, помолиться, что ли, ты пришел, дядя Иван? – спрашивает у мужичка его собеседник.
– Да, вот к угоднику… Помиловал бы он его, наш батюшка! – отвечает старик прерывающимся голосом. – Никакого то есть даже изъяну в нем не нашли, в Матюше-то; тело-то, слышь, белое-разбелое, да крепко таково…
И вся эта толпа пришла сюда с чистым сердцем, храня во всей ее непорочности душевную лепту, которую она обещала повергнуть к пречестному и достохвальному образу божьего угодника. Прислушиваясь к ее говору, я сам начинаю сознавать возможность и законность этого неудержимого стремления к душевному подвигу, которое так просто и так естественно объясняется всеми жизненными обстоятельствами, оцепляющими незатейливое существование простого человека (т. III, стр. 152–154).
Мы остановимся здесь, под влиянием этого трогательного чувства. Заметим только, в заключение, как ровно, беспорывно, но зато как беззаветно, просто и открыто выражается глубокое чувство, глубокая вера этого народа, и выражается не в восклицаниях, а на деле. Это не то, что фразеры, о которых говорили мы в начале статьи. Толками тех господ нечего увлекаться, на них нечего надеяться: их станет только на фразу, а внутри существа их господствует лень и апатия. Не такова эта живая, свежая масса: она не любит много говорить, не щеголяет своими страданиями и печалями и часто даже сама их не понимает хорошенько. Но уж зато, если поймет что-нибудь этот «мир», толковый и дельный, если скажет свое простое, из жизни вышедшее слово, то крепко будет его слово, и сделает он, что обещал. На него можно надеяться.
Примечания
Впервые опубликовано в «Современнике», 1857, № XII, отд. III, стр. 49–78, без подписи. Перепечатано без изменений в Сочинениях Н. А. Добролюбова, т. I. СПб., 1862, стр. 434–462. Автограф неизвестен. Печатается по тексту журнала «Современник».
«Губернские очерки» Салтыкова-Щедрина начали печататься с августа 1856 г. в журнале «Русский вестник», а в начале 1857 г. вышли отдельным изданием в двух томах. В сентябре 1857 г. был издан третий том, с новыми очерками, первоначально увидевшими свет также в «Русском вестнике» и в «Библиотеке для чтения». Успех книги Щедрина был так велик, что еще до выхода третьего тома понадобилось второе издание первых двух.
«Когда «Губернские очерки» появились на страницах «Русского вестника», они сразу произвели, можно сказать, сенсацию и в литературе и в обществе, – вспоминает один из современников, В. П. Буренин. – Не известное до тех пор никому имя Щедрина очень скоро сделалось одним из самых популярных, и автор «Очерков» стал в ряду тогдашних литературных корифеев – Тургенева, Гончарова, Толстого, Григоровича. Остроумие и юмор нового писателя, его смелые либеральные изобличения приводили в восторг читающую публику. В обществе заговорили, что этот автор-сатирик – наследник Гоголя. Очерки очень скоро нашли подражателей и породили ту «обличительную» литературу, которая казалась в то время таким смелым протестом» (см. «М. Е. Салтыков-Щедрин в воспоминаниях современников». М., 1957, стр. 52).