Страница 1 из 12
Владимир Федорович Одоевский
Княжна Зизи
Посв. Е. А. Сухозанет
Иногда в домашнем кругу нужно больше героизма, нежели на самом блистательном поприще жизни. Домашний круг – для женщины поле чести и святых подвигов. Зачем немногие это понимают?..
– Откуда ты?
– С биржи.
– Ну, что?
– Каждый день выше!
– Тем лучше.
– Как тем лучше? Я от этого теряю двадцать тысяч пятьсот рублей.
– Теряешь?
– О, да что с тобой толковать? ты не поймешь меня…
– Однако ж…
– Видишь ли ты: у меня теперь свободных денег сто двадцать тысяч пятьсот рублей: на сто тысяч я покупаю землю в моей тульской деревне, на двадцать тысяч пятьсот я хотел купить акций новой страховой компании, но они теперь поднялись в такую цену, которой не стоят, и мои двадцать тысяч пятьсот рублей я должен держать у себя почти без всякой пользы.
– Это ты называешь потерять двадцать тысяч?..
– О, я уже сказал, что ты ничего не понимаешь!
С сими словами мой приятель, принадлежавший к новой породе фешенеблей-индустриялистов, бросился в кресла, погрузился в задумчивость и с досадою крутил усы свои.
– У тебя сегодня сплин? – спросил я его.
– Да, сплин, и ужасный… Чему ж ты смеешься?
– Я не смеюсь, а наблюдаю, каким образом байронизм соединяется с биржею. Если и на наше поколение повеял этот мрачно-промышленный дух, что же будет с новым?..
– Новое будет умнее нас: оно не потеряет столько времени и особенно столько денег на мечты, на звонкие слова и на филантропические бредни; оно будет заниматься солидным, положительным…
– Скажи мне, ведь ты, кажется, в старину писал элегии?..
– Как же! И про них толковали в журналах, что они обличают во мне решительное направление к элегическому роду…
– В самом деле, ты и теперь смотришь элегическим поэтом… И ты, разумеется, бывал и влюблен?..
– Я и теперь от этого не отказываюсь.
– Я это знаю, и это доказывает твоя коллекция писем в нескольких томах. Только берегись, я когда-нибудь ее украду, хоть для того только, чтобы посмотреть, чем ты мог нравиться женщинам и как уживаются все эти разноязычные соперницы, сдавленные одним и тем же переплетом? Нет, без шуток – давно мне хотелось спросить тебя: бывал ли ты влюблен в самом деле, влюблен хоть один раз в жизни, но так, как понимают те люди, которые занимаются сочинением романов, сказок и прочего тому подобного?
Мой промышленник встал.
– Некогда мне теперь об этом толковать, – сказал он, – прощай; мне надобно наведаться у одного человека, который обещал мне достать акций подешевле.
– Погоди! Кого ты теперь застанешь? Уж пять часов; обедай у меня – и отведаем вместе новое вино, которое мне предлагают купить. Ты между тем мне расскажешь…
– А! понимаю, зачем тебе хочется остановить меня: у тебя требуют повести – et le baron s'embarrasse[1]; в портфеле и голове пусто; ты думаешь, не наткнешься ли на какую-нибудь мысль в моем болтанье.
– Может быть; тебе что за дело? Это моя биржевая спекуляция.
– Хорошо, я тебя потешу, буду сентиментальничать; но только вели давать обедать скорее. Повторяю тебе, мне некогда.
После нескольких рюмок вина мой приятель в самом деле сделался гораздо нежнее. Вино – великое дело; это единственная поэтическая сторона нашего века. Если оно вредно в физическом отношении, как утверждают гомеопаты, то необходимо в нравственном. Оно сдергивает с человека хоть на несколько минут его промышленную, расчетливую оболочку, естественное состояние выводит наружу и часто помогает нам открывать под холодным, насмешливым человеком – другого, у которого есть и душа и сердце или нечто похожее на то и другое. Отнимите у нас вино – мы будем хуже китайцев и американцев.
– Да, я был влюблен, – сказал наконец мой рассказчик, – то есть влюблен по-вашему, так влюблен, что и до сих пор не могу отвыкнуть от негодной привычки вздыхать, вспоминая о моей красавице… Красавице!.. Но постой, не хочу тебе сказывать конца прежде начала. Я сам, признаюсь, люблю начинать роман с четвертого тома, но по опыту знаю, что это не приносит ни пользы, ни удовольствия; к тому же надобно для тебя и исторические свидетельства: пошли своего человека принести от меня зеленый портфель, который лежит возле бритвенного столика.
В 18… я возвратился в Москву из чужих краев. Десять лет я не видал моей родины, и потому для меня все было ново – и улицы, и домы, и люди. В гостиной моего опекуна собирались каждый вечер гости; занятия были обыкновенные: пили чай, играли в вист и рассказывали городские новости; многие из этих рассказов возбуждали во всех живейшее участие, но для меня, разумеется, долго были тарабарскою грамотою: я не понимал ни условных названий, ни семейных намеков, ни занимательности имен, которые доходили до моего слуха, – словом, ничего, чем живет домашний разговор. Ты знаешь, я не принадлежу к тем людям, которые из чужих краев привозят полное равнодушие ко всему отечественному и которым так же непонятна своя родина, как непонятны им были и чужие края; я не хотел быть совершенно чуждым в моем семействе, старался прислушиваться к ежедневным рассказам и почти заучивал имена. Одно из них, не знаю отчего, более привлекло мое внимание; это имя было княжна Зизи. Оно напомнило мне неподражаемого Грибоедова, заставило подумать, как бесполезны ваши, господа сочинители, насмешки над странным обычаем коверкать имена; или в этом имени было что-то особенное, но я невольно придвигал к кружку мои кресла, когда произносили это имя. Вот тебе разговор о ней:
– Княжна Зизи выходит замуж, – сказала одна из моих кузин.
– За кого?
– За какого-то деревенского помещика.
– Очень бы хорошо сделала, – заметила тетушка.
– А жаль! преумная девушка, – заметил кто-то.
– Большая чудиха, – заметила одна дама.
– Настоящая христианка.
– Большая ханжа, притворщица.
– Премилая…
– Прегордая…
– Она все ждет, что на ней женится какой-нибудь кронпринц, – проговорила пожилая дама, невольно взглянув на своего сына, пожилого архивного юношу, приготовлявшегося в дипломаты.
– И, помилуйте! – отвечала другая с видимым злобным умыслом, – кто на ней и захочет жениться? разве какой-нибудь сумасшедший: у нее ничего нет…
– Извините, она очень богата.
– Все, батюшка, буки – и пропасть долгов.
– Я вас могу уверить, – сказал с значительным видом чиновник, занимавшийся дядюшкиными делами, синему партнеру, – что княжна никогда не выйдет замуж.
– Почему же?
– На это есть важные причины, – отвечал чиновник, понизив голос.
– Скажите мне, сделайте милость, – наконец обратился я к тетушке, – что это за княжна Зизи?
– Она в родне с Городковыми. Ты, я думаю, его помнишь: один Городков хаживал к твоему отцу.
– Помню, – высокого роста, худощавый и с большими поклонами.
– Княжна в самом деле имеет большие странности в характере: например, не успела умереть ее мать, как она, не ожидая года, бросилась ездить повсюду – по театрам, по балам, то жила с сестрою душа в душу, то вдруг рассорилась с нею и хотела ее оставить; потом опять осталась у ней в доме, согласилась было выйти замуж за одного очень порядочного человека, потом вдруг ни с того ни с сего ему отказала; потом завела пренегодный процесс с своим зятем; то хотела идти в монастырь, то вдруг опять явилась в свете, – вообще в ней очень много странного. Прошлою зимою она приезжала сюда и никому визитов не сделала – даже у меня не была… В ней, говорю тебе, много странностей. Она большая кокетка – однако ж имела хорошие партии и ни за кого не вышла замуж… В ней много, много странного…
Слова тетушки не удовлетворяли моему любопытству; из них узнал я только то, что тетушка сердита на княжну Зизи, потому что княжна не была у ней с визитом. Я старался составить себе какое-нибудь понятие об этой девушке, которая успела возбудить о себе столько разноречащих мнений. То она мне представлялась просто московскою зрелою девою, вскормленною романами мадам Жанлис и со всеми причудами монастырки, то находил я, что, может быть, ее называли странною по той причине, по которой всякого человека, непохожего на других, называют чудаком. В этих размышлениях я присел к столику, где Марья Ивановна, небогатая вдова, жившая у тетушки, как говорят, «для компании», по обыкновению разливала чай. Она, как все «дамы для компании», была большая болтунья, мастерица варить варенье и страстная охотница до романов.