Страница 1 из 6
Вадим Сергеевич Шефнер
«Ныне, вечно и никогда»
Гражданская война кончилась.
После многих передвижений полк прочно обосновался в Старой Полисти, где были большие казармы. И сразу начались перемены. Отчислялись красноармейцы старших возрастов, переводились куда-то командиры; а к тем командирам, которые оставались пока в полку, приезжали жены и дети. Все вокруг полны были новыми, уже мирными заботами, все чего-то ждали. Всем казалось, что время тянется слишком медленно.
Но Волькин отец ничего не ждал, и время для него шло слишком быстро. Он еще числился в списках, с ним еще считались – все-таки военспец; но никому он уже не отдавал приказаний, и его уже не назначали дежурным по части. Его не отчисляли потому, что ему некуда было уйти из полка, и еще потому, что знали: протянет он недолго. Да он и сам знал это.
И только два человека в мире: Георгина и Всеволод, Волька, – не верили, что он умрет. Они просто не могли себе представить его смерть, и потом оба они были верующими и надеялись, что бог тут чем-то поможет.
А Волькин отец теперь целыми днями лежал в длинной, очень неуютной комнате со сводчатым потолком.
Таких комнат было несколько в правом крыле казармы, и назывались они почему-то «гостевыми селюльками».
И вот отец лежал в этой гостевой селюльке на широком мягком диване, со спинки которого свисали ошметки срезанной шевровой зеленоватой кожи. На полу возле изголовья стоял эмалированный мелкий судок – в него отец сплевывал мокроту. Когда-то в трех таких судках, поставленных один на другой и соединенных дужкой, вестовой приносил обеды из командирской столовой, но теперь отцу хватало на день тарелки супа.
У другой стены комнаты, возле шкафа, стояла узкая железная кровать без матраса. На ней лежали доски, и доски эти были застелены старыми ватниками. На этой постели дремали во время дежурства или санитар, или фельдшер Дождевой, или Георгина – она дежурила чаще всех. Вольку к отцу пускали неохотно, да тот и сам гнал его из селюльки. Ведь у отца была чахотка. Она началась у него из-за ранения, полученного еще на германской войне. Она тихо тлела в нем все эти годы, пока он воевал, а теперь, когда все войны вроде бы кончились, она вспыхнула в нем, и для него началась новая война, последняя, в которой он воевал один на один.
Однажды Волька все-таки продежурил ночь возле отца. Санитар отпросился куда-то на ночь, фельдшер Дождевой был очень занят, а Георгина так вымоталась, что Вольке волей-неволей разрешили дежурить. Он давал отцу холодную воду с клюквой, и его поражало выражение жадного наслаждения на лице отца, когда тот пил.
Но вот отец уснул, и Волька тоже задремал на своей постели, на ватниках. И должно быть, оттого, что спал он одетым, он все время ворочался, и ему снилось, что сидит он в повозке на каких-то мешках и все едет, едет и не может куда-то приехать. И он сразу проснулся, как только отец окликнул его.
– Всеволод, дай мне, пожалуйста, свежую рубашку, – сказал отец ровным голосом. – Она в шкафу, на второй полке.
Волька вскочил с постели, прибавил огня в настольной лампе и кинулся к шкафу. Он быстро нашел рубашку, но невольно задержал взгляд на рисунке – на внутренней стороне дверцы шкафа были изображены химическим карандашом голый мужчина и голая женщина в короне. Под ними очень четко был написан стишок:
– Что ты там разглядываешь, – недовольно сказал отец. – Там писаря шутили – надо сказать, чтобы стерли. Ерунда.
Он снял свою рубашку, смял ее в ком и бросил возле дивана. Она тяжело и влажно, как большая жаба, шлепнулась на пол. Сын подал отцу свежую, и тот вскоре уснул.
И Волька тоже уснул, и опять ему снилось, будто он все едет и едет куда-то. Внезапно он проснулся. Отец, накинув на плечи шинель, сидел за столом и курил папиросу. Перед ним лежала голубая коробка «Зефира ь 300» – командирам на днях начали давать в пайке папиросы вместо табака,
– Папа, тебе ведь нельзя курить! Ты обещал тете Гине не курить! – прошептал Волька, вставая с постели.
– Ты не говори ей, пожалуйста, что я курил, – сказал отец. – Это ее огорчит.
– Но тебе нельзя курить, – повторил Волька. – Тебе это вредно.
– Вредно, не вредно – теперь это не так уж важно. Ты ведь знаешь, я скоро умру.
– Нет, ты не умрешь, папа! Бог этого не допустит! – сказал Волька, повторяя слова, которые часто произносила Георгина, и сам искренне веря в них. – Бог не допустит этого!
– Бог многое допускает, – усмехнулся отец, жадно затягиваясь папиросой. И уже раздраженно добавил: – И что это у тебя все бог да бог! Вот что значит у баб на воспитании быть! Уж не в семинарию ли поступать собрался? Запомни: в нашем роду ни купцов, ни жандармов, ни попов не было. Надеюсь, и не будет. И штатских, надеюсь, не будет.
Он тяжело откинулся на спинку стула и строго посмотрел на сына. Отец был страшно худ, и от худобы, от болезни лицо его казалось темным, будто он загорел пoд каким-то нездешним солнцем; не под тем солнцем, которое светит над нашей землей, а под каким-то другим, которое горит над ужасным, неведомым для нас миром.
– Ну, так кем же ты думаешь быть? – резко спросил отец, будто продолжая какой-то давнишний разговор, хоть никогда такого разговора у них не было.
– Не знаю еще, папа, – ответил Волька.
– Придется говорить с тобой как со взрослым, – сказал отец. – Мне некогда дожидаться, когда ты вырастешь. Ты запомни этот наш разговор, а когда-нибудь и поймешь его. Он пойдет тебе на пользу. Я знаю, память у тебя хорошая.
– Да, память у меня хорошая, – с хвастливой готовностью согласился мальчик. – Я помню наизусть «Демона», и «Бородино», и «Лодку феи ветер, вея, опрокинул не со зла», и еще многое помню… Я все сразу запоминаю, и и…
– Не хвались, – прервал его отец. – Можно быть идиотиком и иметь превосходную память.
– Но ведь я не идиотик!
– Нет, – улыбнулся отец. – И ты должен стать военным. В нашей семье все были военными. Одни служили на флоте, другие в армии, но все были военными. Запомни, что только военный по-настоящему служит отечеству.
– Я постараюсь, папа, стать военным, когда вырасту.
– Постарайся. Только знай, что тебе будет трудно поступить в военное училище, ведь ты из дворян. Новая власть настороженно относится к нам.
– Я все-таки поступлю, папа. Я ведь уже умею стрелять из винтовки, тетя Гина меня научила.
– Во всяком случае, запомни: если ты и не станешь военным, то во время войны мужчина все равно должен быть на войне.
– Да, папа.
– И еще запомни вот что. Иногда жизнь заставляет делать плохое. Все люди делают плохие поступки. Но двух вещей делать никогда нельзя: поднимать руку на женщину и изменять своему отечеству. – Отец закашлялся, прошелся по комнате и сел на диван. Он долго сидел нагнувшись, потом скинул шинель и лег.
За окном светало. Волька задул лампу и сел на низкий подоконник. Окно было почти вровень с землей, из него видна была темная сорная трава, росшая у стены, а дальше – мощенный крупными булыжинами казарменный проулок. Вдали, в просвете между двумя кирпичными стенами, виднелось небо. На нем холодно и бездомно вздрагивала утренняя звезда.
Дверь скрипнула, вошел фельдшер Дождевой. В комнате сразу же запахло спиртом.
– Спит? – тихо спросил он, кивнув в сторону отца. – Ну, иди себе домой, я тут побуду… Постой, я тебя через санчасть проведу, а то часовой у дежурки не пропустит. Идем.
По темному сводчатому коридору они вышли на внутренний плац. Потом прошли насквозь приземистое одноэтажное здание, где в коридоре пахло карболкой, и очутились на крыльце. Оно выходило на очень широкую, поросшую травой улицу, где стояли деревянные домишки.