Страница 4 из 8
– Скучно, – говорит, – там, Демьяныч!
Поди ты! только и веселья нашел, что в трахтире. Хоть бы служил что ли, а то нет: занялся картами да прочим, а уж евти дела никогда к добру не поведут… Э-эх! пропадаем мы, так, ни за грош пропадаем!.. У нас от барыни-покойницы, царство небесное, богатейшее именье осталось: тысяча душ слишком, тысяч на триста лесу было. Всё заложил теперь, лес продал, мужичков разорил, и всё нет ничего. Без господина, известно, управляющий сам больше господина… дерет с мужика последнюю шкуру, да и шабаш. Ему что? набить бы только карман, а там хоть с голоду все помирай. Намедни пришли два мужичка, жалобы принесли от всей вотчины.
– Разорил, – говорят, – в конец мужиков.
Что ж? прочитал жалобы, дал по десяти рублей мужичкам. – Я, – говорит, – сам скоро буду. Получу деньги, – говорит, – расплачусь, тогда уеду.
А где расплатиться, когда мы всё долги делаем! Ведь много ли, мало ли, тут зиму прожили, тысяч восемьдесят спустили; а теперь в доме рубля серебром нету! А всё от добродетели своей. Уж такой простой барин, что и сказать нельзя. От этого самого и пропадает, так вот ни за что пропадает.
И сам чуть не плачет, старик-то. Такой старик смешной.
Проснулся часу в одиннадцатом, позвал меня.
– Не прислали мне, – говорит, – денег, только я виноват. Затвори, – говорит, – дверь.
Я затворил.
– Вот, – говорит, – возьми часы или булавку брильянтовую и заложи их. Тебе, – говорит, – за них больше ста восьмидесяти рублей дадут, а когда я получу деньги, то выкуплю, – говорит.
– Что ж, – я говорю, – сударь, коли денег у вас нет, нечего делать: пожалуйте хоть часы. Я для вас могу уважить.
А сам вижу, что часы рублей триста стоят.
Хорошо. Заложил я часы за сто рублей, а записку ему принес.
– Восемьдесят, – говорю, – рублей за вами будут; а часы сами извольте выкупить.
Так и по сие время восемьдесят рублей моих денег за ним осталось.
Таким-то родом стал он к нам опять каждый день ходить. Уж не знаю, какие у них промеж себя расчеты были, только всё вместе с князем езжали. Или с Федоткой наверх пойдут играть. И тоже какие-то у них втроем мудреные счеты были: тот тому дает, тот тому дает; а кто кому должен, не разберешь никак.
И бывал он таким манером у нас два года, почитай, что каждый день, только вид уж свой потерял: бойкой стал и другой раз до того доходил, что у меня по целковому занимал извозчику отдать; а по сту рублей с князем партию играли.
Скучный, худой, желтый стал. Приедет, бывало, абсинту сейчас рюмочку велит подать, канапе закусит, да портвейном запьет; ну, и повеселей как будто.
Приезжает раз перед обедом, на маслянице дело было, и стал с каким-то гусаром играть.
– Хотите, – говорит, – заинтересовать партию?
– Извольте, – говорит. – На что?
– Бутылку Клодвужо, хотите?
– Идет.
Хорошо. Гусар выиграл, и пошли кушать. Сели за стол; только Нехлюдов и говорит:
– Simon! бутылку Клодвужо; да смотри, согреть хорошенько.
Simon ушел, приносит кушанье, бутылки нет.
– Что ж, говорит, вино?
Simon побежал, приносит жаркое.
– Подавай же вино, – говорит.
Simon молчит.
– Что ты с ума сошел! мы уж кончаем обедать, а вина нет. Кто ж его пьет с десертом?
Побежал Simon.
– Хозяин, – говорит, – вас просит.
Покраснел весь, выскочил из-за стола.
– Что, – говорит, – ему надо?
А хозяин стоит у двери.
– Я, – говорит, – не могу вам больше верить, коли вы мне по счету не заплатите.
– Да я, – говорит, – вам сказал, что я в первых числах отдам.
– Как вам угодно, – говорит, – будет; а я в долг не могу беспрестанно давать и ничего не получать. У меня и так, – говорит, – десятки тысяч в долгах пропадают.
– Ну, полно, моншер, – говорит, – уж мне-то можно поверить. Пришлите бутылку, а я постараюсь вам поскорее отдать.
И убежал сам.
– Что это, вас зачем вызывали? – гусар говорит.
– Так, – говорит, – просил меня об одной вещи.
– А славно бы, – говорит гусар, – теперь винца тепленького стакан выпить.
– Simon, что же?!
Побежал мой Simon. Опять нет ни вина, ничего. Плохо. Вышел из-за стола, прибежал ко мне.
– Ради Бога, – говорит, – Петруша, дай мне шесть целковых.
А на самом лица нет.
– Нету, – говорю, – сударь, ей-Богу, да уж и так за вами моих много.
– Я тебе, – говорит, – сорок целковых за шесть через неделю отдам.
– Коли бы были, – говорю, – я бы не смел отказать, а то, ей-ей, нету.
Так что же? выскочил, зубы стиснул, кулаки сжал, как шальной по колидору бегает, да по лбу себя как треснет.
– Ах! – говорит, – Господи! Что это?
Даже не зашел в столовую, вскочил в карету и ускакал.
То-то смеху было. Гусар говорит:
– Где, мол, барин, что со мной обедал?
– Уехал, – говорят.
– Как уехал? Что ж он сказать велел?
– Ничего, – говорят, – не велели сказывать: сели, да и уехали.
– Хорош, – говорит, – гусь!
Ну, думаю себе, теперь долго ездить не будет, после то есть сраму такого. Так нет. На другой день в вечеру приезжает. Пришел в бильярдную и ящик какой-то с собой принес. Снял пальто.
– Давай играть, – говорит.
Глядит исподлобья, сердитый такой.
Сыграли партийку.
– Довольно, – говорит, – поди принеси мне перо и бумаги: письмо нужно написать.
Я, ничего не думамши, не гадамши, принес бумаги, положил на стол в маленькую комнату.
– Готово, – говорю, – сударь.
Хорошо. Сел за стол. Уж он писал, писал, бормотал всё что-то, вскочил потом нахмуренный такой.
– Поди, – говорит, – посмотри, приехала ли моя карета?
Дело в пятницу на Масляной было, так никого из гостей не было: все по балам.
Я пошел было узнать о карете, только за дверь вышел:
– Петрушка! Петрушка!– кричит, точно испужался чего.
Я вернулся. Смотрю, он белый, вот как полотно, стоит, на меня смотрит.
– Звать, – говорю, – изволили, сударь?
Молчит.
– Что, – говорю, – вам угодно?
Молчит.
– Ах, да! давай еще играть, – говорит.
Хорошо. Выиграл он партию.
– Что, – говорит, – хорошо я научился играть?
– Да, – я говорю.
– То-то. Поди, – говорит, – теперь, узнай, что карета?
А сам по комнате ходит.
Я себе, ничего не думая, вышел на крыльцо: вижу, кареты никакой нет, иду назад.
Только иду назад, слышу, кием ровно стукнул кто-то. Вхожу в бильярдную: пахнет что-то чуднò.
Глядь: а он на полу лежит, ве-есь в крови, и пистоль подле брошена. Так я до того испужался, что слова сказать не мог.
А он дрыгнет, дрыгнет ногой, да и потянется. Захрапел потом, да и растянулся вот этаким родом.
И отчего такой грех с ними случился, что душу свою загубил, то есть Бог его знает; только что бумагу эту оставил, да и то я никак не соображу.
Уж чего не делают господа!.. Сказано, господа… Одно слово: – господа.
«Бог дал мне всё, чего может желать человек: богатство, имя, ум, благородные стремления. Я хотел наслаждаться и затоптал в грязь всё, что было во мне хорошего.
«Я не обесчещен, не несчастен, не сделал никакого преступления; но я сделал хуже: я убил свои чувства, свой ум, свою молодость.
«Я опутан грязной сетью, из которой не могу выпутаться и к которой не могу привыкнуть. Я беспрестанно падаю, падаю; чувствую свое падение и не могу остановиться. Мне легче бы было быть обесчещенным, несчастным или преступным: тогда было бы какое-то утешительное, угрюмое величие в моем отчаянии. Ежели бы я был обесчещен, я бы мог подняться выше понятий чести нашего общества и презирать его. Ежели бы я был несчастлив, я бы мог роптать. Ежели бы я сделал преступление, я бы мог раскаянием или наказанием искупить его; но я просто низок, гадок, знаю это – и не могу подняться.
«И что погубило меня? Была ли во мне какая-нибудь сильная страсть, которая бы извиняла меня? Нет.
«Семерка, туз, шампанское, желтый в середину, мел, серенькие, радужные бумажки, папиросы, продажные женщины – вот мои воспоминания!