Страница 57 из 69
Пора вернуться во двор.
Ленинградский летний полдень. Мы играем в горелки; девочки постарше сидят на скамье и беседуют; ребята повзрослей, укрывшись в дальнем конце двора, играют в запретную игру «вышибаловку» (орлянку). В проеме подворотни возникают женщина и мужчина средних лет; одеты они очень скромно, но не нищенски, – одним словом, люди как люди. По их наигранно-уверенной походке, по тому, как, едва войдя во двор, они устремляют взоры вверх, к окнам, мы тотчас угадываем в них бродячих певцов. Так оно и есть. Эти двое становятся посреди двора и начинают печальными голосами петь про «рыжего», от которого ушла его возлюбленная:
И девочки и ребята, забыв игры и разговоры, сбегаются к поющим и становятся кругом – не очень близко, чтоб не мешать им и не смущать. Слушают молча, сосредоточенно, сочувствуя и певцам, и бедняге «рыжему». В окнах показываются взрослые обитатели дома – им тоже интересно, чем кончится эта история. А кончается она тем, что «рыжий», занятый мыслями о своей коварной подруге, начинает плакать, слезы застилают ему глаза, он делает неверное движение, срывается с трапеции и разбивается насмерть.
Действие следующей песни развертывается «в притоне, полном вина, где тянут виски до дна». Там
Быть может, все кончилось бы очень хорошо, но
Пригласив ее на танго, «он шепчет на ухо ей: „Ты будешь музой моей“», обещает ввести ее в «роскошный салон», где она будет «ходить в шелках, купаться в нежных духах». Шахтер разгадал коварные замыслы обольстителя и «вонзил в барона кинжал».
Затем певица исполняет соло романс «Простой конец, простой несчастный случай…». Концерт вроде бы окончен. Мужчина снимает кепку и держит ее за козырек на вытянутой руке, как бы приглашая нас кинуть туда по монетке; жест сугубо символический: от нас он не заимеет ни копья и знает это. Но из окон начинают падать во двор завернутые в бумажки деньги; падают они гулко, весомо, мелочь тогда была еще медной, а не бронзовой; иногда белый комочек падает медленно и приземляется почти беззвучно: это значит, что кто-то расщедрился и завернул в бумажку серебряную монетку. Мы кидаемся собирать пожертвования, каждый из ребят норовит поскорее поднять дар взрослых и отнести его певцу. Вручать деньги приятно, певец улыбается нам, принимая их, и благодарно кланяется людям, маячащим в окнах обоих домов.
Сбор, видимо, неплохой, и то ли чтобы отблагодарить за даяния, то ли в надежде на новый приток щедрот певец решает спеть еще одну песню. Наверное, это его коронный номер; в голосе его звучат слезы, и кажется, что все случилось лично с ним:
Далее появляется граф-соблазнитель:
Эту вещь в то время исполняли многие бродячие певцы. Помню, что меня не столь возмущали любовные похождения злодея графа, сколь его манера расправиться с мужчинами: по неразумению своему, я думал, что он «готовит молоток», чтобы вполне физически бить им отцов по голове. Позже старшие растолковали мне, что «молоток» в данном понимании – это продажа имущества «с молотка», то есть с торгов, с аукциона.
На этот раз только два белых комочка падают из окна. Певцы уходят. Мы, ребята, провожаем их до подворотни, а девочки – чуть дальше, до улицы. У всех таких певцов, по-видимому, своя схема действий, своя этика, исключающая когда бы то ни было вторичный заход в один и тот же двор, – ведь к тому же город огромен. Эти двое к нам не придут никогда. Куда они ушли?.. Теперь-то, на старости лет, я знаю куда. Те случайные встречные, которых мы заведомо никогда не увидим, уходят от нас лишь в одном направлении – к смерти.
35. Стихи и улицы
Иногда стихи мне снятся. Снится как бы некая непрерывно движущаяся лента, вроде телеграфной, на которой оттиснуты слова; из этих слов складываются стихотворные строки и четверостишия. Во сне они кажутся мне замечательными, непревзойденными, и я просыпаюсь от радости, очень довольный собой. И тут-то, при пробуждении, выясняется, что почти все стихотворение, подаренное мне сном, я уже успел забыть, а те строчки и строфы, которые запомнились, – никуда не годятся; порой они просто бессмысленны. Очень редко рождаются во сне удачные строки, которые потом можно вставить в стихи.
Вообще-то пишу я, как положено, за письменным столом. Мой стол ровен и гол, как взлетная площадка, на нем лежит только тот лист бумаги, по которому я вожу авторучкой в данную минуту. Где стоит стол, где нахожусь я – мне совершенно безразлично, было бы только тихо кругом. Особенно хороша для работы унифицированная, обезличенная обстановка гостиниц и домов творчества. И стихи, и прозу я пишу по вечерам и по ночам, – я прирожденная «сова». Здоровью моему ночная работа не вредит – в этом я убедился. Но делу, несомненно, вредит, потому что сужает, так сказать, поле трудовой деятельности. Я завидую «жаворонкам», но знаю, что дневной птицей мне уже никогда не стать.
Да, я пишу за письменным столом. Но отправная точка почти каждого стихотворения лежит вне стола и вне дома. Стихи приходят ко мне извне, с улицы. Мне, как, вероятно, и некоторым другим людям, пишущим стихи, поэзия представляется искусством пешеходным. Первая строчка зарождается обычно из ритма шагов и какого-нибудь уличного наблюдения, сбивчивого размышления, случайного впечатления, неожиданного воспоминания. В то же время очень часто эта первая строчка к увиденному, вспомнившемуся, впечатлившему прямого смыслового отношения не имеет.
Самое странное, что, когда строчки приходят в голову по какому-то вполне конкретному поводу, они, эти строчки, оказываются лежащими вне настоящей поэзии. Вот, к примеру, я вижу рекламу цирка, где изображен медведь. Возникает такое двустишие:
Или, бродя по набережной Малой Невки, вижу киносъемки. Красивая девушка в длинном платье стоит возле какого-то старинного экипажа; на нее направлены юпитеры, она открывает и закрывает рот, вид у нее вдохновенный, но пения не слышно, ибо озвучат ее потом. У меня сразу складываются строки:
Все это, конечно, не стихи, а некие замкнутые в себе стихоподобия. Стихами становятся именно те, повторяю, строки, которые приходят на ум вне прямой связи с окружающим. Они приплывают по каким-то непонятным, тайным ассоциативным каналам. К такой «случайной» строчке, как железки к магниту, начинают подскакивать – тоже неизвестно откуда – другие строчки. Получается двустишие или четверостишие, которое я стараюсь не позабыть, стараюсь в целости донести до своего письменного стола. Хотя я всегда таскаю с собой в кармане записную книжку, но записывать в нее строки при посторонних, на улице, как-то неловко, стыдновато. Поэтому-то я и несу их в голове, и, поскольку мое внимание к окружающем ослабевает, в такие минуты для меня увеличиваются шансы стать жертвой уличного движения.