Страница 22 из 69
Детдомовские ребята и даже девочки тоже спешат приобщиться благодати и одновременно показать свою лихость – и тоже бросаются под иконы. Я стараюсь не отстать от других. Забежав в просвет между священником и иже с ним и носильщиками, я торопливо ложусь на булыгу. Мне страшновато. Лежу лицом вниз, а на затылке будто глаза прорезались, и я будто бы вижу ими, как медленно, толчками плывет над моей спиной этот громоздкий деревянный плот с иконой наверху. Но все кончается благополучно, святыня прошла надо мной. Я быстро вскакиваю, чтоб не попасть под ноги процессии. Войдя во вкус, бросаюсь под другую икону; прямо в лицо мне упираются сапоги богомольца, упавшего раньше меня. Еще несколько раз повторяю эту операцию. Кругом шарканье ног и женские голоса, – некоторые женщины бросаются под носилки со взвизгиваниями, с криками. Я чувствую себя молодцом. Я давно уже знаю, что к тому, над кем пронесут икону, повалит фарт. Может быть, мне сегодня же за ужином, при раздаче хлебных паек, достанется «горбок» – так у нас именуется горбушка. «Горбки» очень ценятся: ведь они куда вкуснее, а главное, дают куда больше сытости, нежели мягкие куски.
Вечером воспитатели организовали нечто вроде антирелигиозного собрания, говорили нам о вреде религии, о том, что церковники обманывают народ, и укоряли нас в том, что мы поддались на поповскую пропаганду. Слушали мы все это не очень внимательно – это был не в коня корм. Всерьез верующих в бога среди детдомовцев не было, хотя почти все были суеверны и верили во всякую чертовщину. К тому же среди нас было немало «волжанцев» – татар, чувашей и черемисов, – они к православной вере вообще никакого отношения не имели, но тоже бросались под иконы.
Волжанцами прозвали у нас детей из голодающего Поволжья. Не помню точно, когда привезли их в Старую Руссу, но зрительно я запомнил их хорошо. Их привели в детдом группой человек в пятнадцать-восемнадцать. Среди них были и «взрослые» (то есть тогда казавшиеся мне взрослыми) ребята и девочки, и совсем малыши, много младше меня. Все очень смуглые, темные, словно обгорелые, – и это не столько от загара, сколько от худобы. Даже нам, «коренным» детдомовцам, тоже полнотой не отличавшимся, сразу бросалась в глаза их истощенность. Воспитатели заранее наказали всем воспитанникам – в особенности старшеспальникам, – что этих детей обижать нельзя (как обычно обижают новеньких), потому что их долго везли из Поволжья, где их родители и все родные у них на глазах вымерли от голода. И действительно, волжанцев почти не обижали, а если и дразнили, то куда меньше, нежели обычных новичков. Довольно скоро вновь прибывшие уравнялись со всеми, прижились, стали обычными детдомовцами; те из них, кто не знал русского языка, очень быстро его освоили, во всяком случае устно. Одновременно и коренные детдомовцы усвоили некоторые татарские и чувашские слова, и они, в несколько переиначенном виде, вошли в общедетдомовскую обиходную речь.
Но первые дни волжанцы резко отличались от всех нас и всё норовили держаться особняком, сбившись в свою «волжанскую» кучку; даже те из них, кто знал русский язык, ни с кем не разговаривали, словно ничего не понимая. Завхозиха тетя Нюра сказала о них, что они «задичали с голоду». Это голодное одичание сказывалось не только в том, что волжанцы боялись всех людей, не принадлежавших к их группке – и ребят, и воспитателей, – но и в том, что они боялись всяких живых существ. Они испытывали панический страх не только при виде лошадей на улице, даже собаки и кошки пугали их. Когда однажды в столовую во время обеда забежала кошка, волжанцы – и самые младшие, и самые старшие – в испуге повскакали со своих мест и с каким-то тревожным лопотаньем плотно сбились в углу столовой; воспитатели с трудом успокоили их, уговорили сесть обратно. Еще у волжанцев была первое время особенность, удивлявшая некоторых: они никогда и ни при каких обстоятельствах не плакали – ни девочки, ни мальчики. Этот голодный шок длился, к счастью, недолго: вскоре волжанцы стали ребята как ребята. Кажется, когда происходил «капустный субботник», они уже приняли в нем участие на равных правах со всеми.
Однажды детдомовские хозяйственники через УОНО выхлопотали для нашего дополнительного питания сколько-то пудов кислой капусты. Ее надо было забрать очень быстро, а ни лошади, ни крупной тары у детдома не имелось. Поэтому был объявлен всеобщий субботник и мобилизованы все воспитатели, все воспитанники и вся наличная посуда – от ведер до чайных кружек. Ранним утром наша мощная продовольственная колонна двинулась по направлению к складу. Склад этот находился километрах в полутора от нас, и тоже на берегу Полисти или совсем недалеко от нее. Квашеная капуста хранилась в больших круглых бетонных колодцах, или ямах, под навесами. Воспитатели и старшеспальники вычерпывали ее большими черпаками и распределяли в протянутые ведра, кастрюли, чайники, миски и кружки (их держали в руках самые младшие). Во время этого трудового процесса и воспитатели, и детдомовцы вовсю поедали вкусную снедь. Наевшись вдоволь и наполнив всю наличную тару, мы тем же походным порядком двинулись домой. После этого капустного марша три-четыре дня мы жили на сплошном капустном меню. И хоть кто-то пустил слух, что капуста эта старая, еще царской закваски, и к тому же кормовая, то есть предназначенная не для людей, а для коров, – все равно она казалась нам очень вкусной, а животом от нее маяться никому не пришлось.
Опасность (вернее, только тень опасности) подкралась совсем с другой стороны. Где-то, не в самой Старой Руссе, а в дальнем уезде, произошло несколько случаев заболевания черной оспой; потом взрослые говорили, что то была не оспа, а какая-то легкая болезнь, которую тамошний фельдшер принял за оспу, но, так или иначе, в губернии поднялась изрядная тревога. В это же время в нашем детдоме пятеро воспитанников – две девочки и три мальчика, в том числе и я, – захворали какой-то странной болезнью. Помню, как тело у меня покрылось красными пятнышками, как меня познабливало и все время хотелось спать; на пищеварении и аппетите болезнь нисколько не отразилась. Сперва захворавших изолировали от остальных воспитанников, поместив в две отдельные комнаты; нас, ребят, разместили в воспитательской, где мы провели всю ночь. Ранним утром всех пятерых вдруг в спешном порядке повезли в больницу, которая находилась то ли на окраине города, то ли вне его. Везли на подводе, что было для всех нас большим удовольствием; сопровождали больных моя мать и какая-то молодая не то санитарка, не то фельдшерица – не наша детдомовская, а, по-видимому, больничная. Мать и фельдшерица шагали рядом с телегой, а мы прямо-таки по-царски возлежали на сене, накрытом домотканым половиком. Ехали мы долго: подозреваю, что можно было бы выбрать и прямой путь, но нас повезли в объезд, минуя городские улицы, дабы избавить жителей от предполагаемой заразы, таящейся в нас. Помню, что мы проезжали мимо гигантского деревянного, почерневшего от времени сооружения, очень странного: у него не было стен, а вместо них отовсюду торчали вязанки прутьев, ветки. Фельдшерица объяснила нам: это солевая градирня; в Старой Руссе добывали соль; на эти фашины, которыми наполнена градирня, льют сверху соленый раствор; вода улетучивается от солнца и ветра, а соль остается на хворосте, и потом ее счищают с ветвей.
В больнице нас, мальчиков, положили в большую, коек на восемь, палату; занимали ее лишь мы трое. Палата поразила меня своей необычной конфигурацией: одна стена (в которой дверь) – очень узкая, от нее под тупыми углами расходятся две других, а четвертая стена – длинная, полукруглая; в общем-то это напоминало (вернее, напомнило бы мне теперь) раскрытый веер. Сестрица, дежурившая у нас, говорила, что не то в самом этом здании, не то где-то близко прежде помещалась богадельня. Из палаты вначале нас никуда не выпускали, только в уборную по большой нужде и в умывальную; для малой нужды поставили в углу палаты ведро. Кормили очень сытно и вкусно, «по тяжелой заразной категории», как пояснила нам та же сестрица. Больница предназначалась для взрослых, мы в нее попали фуксом.