Страница 20 из 30
Примчался он опрометью в деревню, народ, конечно, сей час же собрался; узнали, в чем дело, на смех музыканта подняли: ни одна душа из деревни ночью в лесу не ходила и ни о каких танцах под дубом не слыхивала.
— Здорово, должно быть, ты вчера муху урезал! — сказал один из парней, тоже любитель выпить. И только он эти слова вымолвил — скрипач с кларнетистом на улице показались.
— Вот вы их спросите! — закричал контрабасист. — Они вместе со мной всю ночь играли под дубом!
Те и глаза выпучили. Ни на каком празднике они не были, а вернулись благополучно по домам и сейчас же спать завалились — их и домашние видели.
— А Лиза, братцы, где же?.. — вспомнил кто-то. В толпе ее не было.
Пошли все гурьбой к ее дому, а там тревога: девушка еще накануне ушла и ночевать не вернулась. И задумчивая такая была в последние дни, побледневшая.
Народ к дубу повалил. Глядь — висит она на суку и стая ворон ей плечи и голову обсели, дерутся за нее — крик и драка издалека слышны были: самоубийством с собой покончила!
Поняли тут люди, кому контрабасист ночью играл и отчего глаза у его знакомых остеклелые были: с мертвецами он здоровался!..
Вот какие дела в старости здесь приключались! Нынче уже лесов прежних нет и дуб давно срублен и на поляне дачи настроены, а вместо Бога в радио веруют. И что же при таком расположении вещей хорошего человеку ждать?
Буря
Стоял февраль месяц 1908 года. Дома мне отчего-то не сиделось: я ощущал легкое, беспричинное беспокойство, мешавшее заниматься. Это чувство я испытывал не впервые и знал, что лучшее лекарство от него — прогулка, и вышел на улицу. Сразу охватил снежный хаос; мела пурга, было уже довольно поздно и прохожие намечались только кое-где; мутно светили оледенелые фонари.
Я свернул на Александровскую улицу и медленно побрел по ветру: — я бесконечно люблю ночные метели в городах, когда все видится и чувствуется по-необычайному, придвигается потустороннее…
Я миновал мост, свернул в закоулок, в другой и когда огляделся, увидал, что нахожусь среди спутанного клубка совершенно пустынных и темных улочек; очевидно было только одно — что я где-то в Старом городе, но где именно, — не мог себе представить.
Встречных не попадалось ни души: бесчисленные рати белых привидений бросались на меня на перекрестках, осыпали снегом, взметывались выше острых черепичных кровель домов и с воем уносились дальше.
В вышине что-то протяжно заскрипело; в то же время ветер разорвал крутившуюся сетку пурги и на очистившемся сизом клочке неба очертилась вся задымленная снегом, многоярусная мощная башня св. Петра; рядом со мной, черной дугой, выгнулась низкая арка и я сообразил, что нахожусь у церковных ворот. За ними, между двумя стенами, тесно зажался крохотный домик моего давнего приятеля Христиана Ивановича.
Меня потянуло посидеть у него; я вышел из-под ворот и очутился перед его жилищем; в оконцах света не было, но я знал, что свои одинокие вечера Христиан Иванович коротает, склонясь над рукописями, в задней комнате, более просторной, чем две остальные, смотревшие на проходной двор.
Звонка у входа в дом Христиана Ивановича не полагалось: его заменяла чугунная рука, державшая шар, и я ударил им по скобке и прислушался.
Прошло несколько минут и за занесенной снегом дверью зашаркали туфли и стали спускаться по лестнице; в зарешеченное отверстьице блеснул огонек, показался настороженный глаз.
— Кто там? — спросил знакомый голос.
Я назвал себя и дверь открылась.
Передо мной стоял высокий, худощавый человек со свечой, поднятой над головой…
— Однако и занесло же вас… белый верблюд совсем!.. — сказал он, впустив меня и плотней запахивая на тощей груди коричневый халат с зелеными обшлагами.
— Извините, что потревожил вас в такую погоду!
Я отряхнулся и вслед за светившим хозяином поднялся по крутой деревянной лестнице во второй этаж. Приятно обняло теплом, окружили тесно стоявшие и друг на друга наваленные старинные, еще живые друзья уже умерших людей — книги, мебель с тисненой кожей, хрусталь, чуть мерцающий сквозь покров пыли; крохотное свободное местечко занимал на середине пола маленький, резной черный стол; на нем над раскрытой рукописью горела керосиновая лампа с зеленым абажуром.
К столу была прислонена длиннейшая голубая трубка, вся вышитая бисером.
Мы опустились на жесткие кожаные кресла времен рыцарей; Христиан Иванович взял трубку и сделал глубокую затяжку.
— Я думал о вас и вы пришли… — заговорил он, и в серых, острых глазах его почудилось какое-то беспокойство.
— Очень рад, что в эту ночь вы со мной!.. — он слегка пожал мою руку, лежавшую на краю стола, и опять всхрипнул трубкой; сивые волосы на его голове торчали в разные стороны и, казалось, тоже претерпели метель; круглое, как мячик, лицо, давно не видавшее бритвы, заросло перепутанным репейником.
Христиан Иванович был глубоким мистиком, потому слова его меня не удивили.
— А зачем я вам понадобился? — спросил я.
— Сегодня особенная ночь! — ответил он.
— Чем же именно?..
Мой собеседник молча указал узловатым пальцем на развернутую рукопись и передал ее мне.
Глянули крупные, порыжелые буквы; надпись гласила: — «Анно Домини 1428»… Над нею двумя неровными чертами был сделан большой крест. Далее следовали краткие записи о событиях в городе Риге.
Я стал пробегать их, а хозяин то исчезал, то выявлялся из дыма и молча следил за выражением моего лица. Заметки были краткие, но любопытные и касались главным образом вечных распрей города с орденом Меченосцев. Рыцари добивались подчинения себе архиепископа, т. е. полной власти над Ригой; упрямые ратсгеры и горожане добровольно не уступали Ордену решительно ни в чем и наконец произошло неслыханное событие.
В январе месяце названного 1428 года в Домской церкви было назначено собрание для разбора какой-то новой претензии и жалобы Ордена на рижан; храм был переполнен горожанами и рыцарями; заседание происходило особенно бурное; раздраженные стороны осыпали друг друга укорами и дерзостями и вспыльчивый гроссмейстер Ордена Зигфрид фон Спонгейм обнажил меч и в бешенстве кинулся на хладнокровно председательствовавшего ратсгера.
Бюргеры заслонили его и предотвратили кровопролитие в святом месте.
Умный и просвещенный архиепископ Генинг Шарценберг в том же январе созвал «провинциальный» собор и это собрание вынесло ряд важных постановлений, нанесших сильный удар рыцарям.
Среди прибывших на собор Рига увидела епископов Дерптского и Эзельского и празднества и пиры в честь гостей продолжались несколько дней.
В противовес рыцарям, всегда закрепощавшим крестьян, был принят целый ряд мер, облегчавших положение латышей и признававших за ними все права. Сверх того, было постановлено отправить посольство к самому Папе с подробным донесением о насилиях и обидах, чинимых Орденом духовенству.
Посольство выступило в путь в половине февраля месяца и к нему, в видах большей безопасности, примкнули шестнадцать юношей знатнейших фамилий; Рига почуяла веяние Ренессанса и впервые послала свою лучшую молодежь в Италию для завершения образования.
Толпа родных, знакомых и зевак далеко проводила длинный поезд возков, вытянувшийся на замерзшей Двине; настроение у уезжавших было радостное и бодрое, но часть остававшихся на родине хмурились: просочился слух, будто в ночь перед отбытием посольства сторожа слышали, как на башне св. Петра сам по себе зазвучал погребальный колокол; в него звонили только во время шествия осужденных преступников к месту казни.
Еще хуже было другое предзнаменование: при спуске поезда с ратушной площади на Двину, дорогу ему пересек пьяный городской палач, кривой Иеронимус Вурм, несший под мышкой длинный и широкий меч для предстоявшей ему в тот день работы.
Далее в рукописи стояло:
«18 февраля. В соборе идет заупокойная месса, улицы полны взбудораженными горожанами; ночью на взмыленных конях прискакали трое всадников с вестью о гибели посольства; мерно и медленно звонит на башне св. Петра колокол.