Страница 40 из 51
— Просто я думаю о другом, Кузьмин. Я думаю о том, как могло случиться, что мировая катастрофа стала возможной. Как могло случиться, что люди накопили столько смертоносного оружия. Разумные люди, как вы заметили. Люди, которые не хотят умирать. Наша цивилизация себя не уважала. Она кичилась своими достижениями, но не уважала себя. И смерти она не боялась, всеобщей смерти: ведь если все вместе — так совсем не страшно, страшно, когда каждый в одиночку. Смерти боится разум — он одинок во Вселенной, он ее око и зеркало, а жизнь не одинока, она ничего не боится. Вы видели, Кузьмин, как разум рвался в космос, чтобы покинуть эту планету. И не успел… У вас остались сигареты? — спросил Глебов.
— Остались. Хотите еще?
— Да, Кузьмин.
— А вам не повредит? На пачке написано, что. курение вредит здоровью.
— Вот! — Глебов взял сигарету. — Написано, что вредит, а люди курят. Почему? Потому, что каждый относится к своей жизни как к личному достоянию: моя жизнь, мое достояние — что хочу, то и делаю. Мы пеклись о том, что человек не должен быть средством для другого человека. А человек сам превращал себя в средство для добывания собственных удовольствий: гублю свое здоровье, но зато балдею! А?! Курю, пью, таскаюсь, валяюсь, обжираюсь, ни о чем не думаю, ловлю кайф! Разве не так? Человек эксплуатировал другого человека, присваивал плоды его труда. Это был великий социальный грех. И мы с ним разделались в нашей стране с помощью социальной революции. Нужна была глубочайшая культурная революция, чтобы разделаться с другим грехом — с неуважением к собственной жизни и разуму. Ведь все равно, кто губит в тебе это — ты сам или кто-то другой. Необходимо было обобществить не только средства производства, но и жизнь, и разум. Всякое посягательство на собственную жизнь и разум должно было квалифицироваться как посягательство на общественное достояние.
— Вы говорите обо всем в прошедшем времени, Владимир Николаевич, — заметил Кузьмин.
— Да? Так мне легче браниться. Машу, как говорится, кулаками после драки.
— И потом, вы рассуждаете так, будто в катастрофе виноваты мы, а не американцы.
— Разве?! — удивился Глебов. — Вы так меня поняли? Но ведь я, Кузьмин, говорил о человечестве, о цивилизации, о жизни, о разуме… Впрочем, я вдруг вспомнил сейчас, чему учила когда-то меня моя бабушка, Елизавета Арсентьевна, древняя старушка. Она говорила: «Умный во всем винит себя, а дурак — соседа». Каково?
— И что вы хотите этим сказать? Что я — дурак?
— Ни в коем случае, Кузьмин! Как вы могли такое подумать?!
— А что же?
— Ведь если произошло то, чего мы не хотели, что мы старались предотвратить, предупредить, остановить, а оно все-таки произошло, значит, мы не все сделали. Не успели все сделать. Надо было быстрее! Быстрее работать, быстрее думать. Больше работать и больше думать. Не давать энтузиазму остыть, а знамени — поблекнуть. Война задержала нас на десять лет, а бюрократия — на сколько? Свободомыслие, справедливость, правда, демократия — все это святыни, выше которых нет. Но бюрократия их опошлила, извратила, иссушила своим скудоумием, замарала цинизмом… Ах, как я ненавижу бюрократов, Кузьмин! Как ненавижу! И о том лишь жалею, умирая, что не задушил ни одного бюрократа!.. Хочу задобрить вас, Кузьмин. Потому что вам предстоит тащить меня на плечах: я совсем ослабел. А вы? Как вы ощущаете свое маленькое щуплое тело, Кузьмин?
— Как ощущает себя… пуля, — ответил Кузьмин.
— Странное сравнение. Сами придумали?
— Сам. И притом — сейчас. Не знаю, почему.
— Можно узнать. Вы долго держали в руке пистолет, когда дежурили у входа. Рука еще помнит, как она сжимала удобную рукоятку. Глаза еще помнят, как блестит пуля. Мы теряли друзей, и вы не раз в вашем воображении расправлялись с ч у ж и м. Вам самому хотелось быть этой пулей — так вы жаждали отомстить. И вот теперь вы сказали об этом. Похоже на правду, Кузьмин?
— Очень похоже. Да, да, так, кажется, и было.
— Вот и ладно. Я помог вам раскрыть тайну вашей мысли, а вы помогите мне дотащиться до убежища. В путь?
— В путь.
У Глебова еще хватило сил дойти до убежища, опираясь на плечо Кузьмина.
— Что? — спросила Жанна, схватив Глебова за руку.
— Ничего, — ответил Глебов, отводя глаза. — Все погибли. Все похоронены там.
— И Клинцов?
— И Клинцов, Жанна. Все.
— Я пойду туда!
— Нет! — теперь Глебов взял Жанну за руку. — Туда нельзя! Там воронка, в которой все перемешалось с кирпичом и глиной. Я забросал эту воронку. Туда нельзя. И потом… ч у ж о й…
— Ч у ж о й не убит? — закричала Жанна. — Боже мой, он не убит!.. Столько жертв — и не убит!..
Никто не знал, чем можно утешить ее, как остановить ее рыдания, от которых у всех надрывалось сердце.
— Это все, — сказал Ладонщиков, когда Жанна приутихла. — Это — конец.
— Заткнись! — заорал на него Кузьмин. — И без тебя тошно!
— Лучше помолчим, — предложил Глебов. — Помолчим — это самое лучшее.
— А я не согласен, — возразил Кузьмин. — Ведь надо что-то делать. Я предлагаю замуровать вход в убежище. Запастись водой и замуровать вход. Невозможно жить с постоянной мыслью, что ч у ж о й снова кого-то убьет.
— Просто невозможно жить, Кузьмин, — снова заговорил Ладонщиков. — Жить невозможно. Невозможно, нет смысла и нет сил. Если мы замуруемся — это совсем конец, это самопогребение: нас не найдут, даже если будут искать.
— Я подумал об этом. Нас найдут по кабелю, который тянется от электростанции.
— Ч у ж о й обрежет кабель.
— Мы услышим тех, кто будет нас искать.
— Не уверен. А можем услышать, но не ответить: все будет зависеть от нашего состояния… К тому же мы не запасемся водой и на десяток дней. Кончится вода — придется разбирать стену. Но останутся ли у нас для этого силы? Ведь продуктов мало. А если и разберем, снова окажемся на мушке у ч у ж о г о, но теперь уже обессиленные. Скоро сядут аккумуляторы — будем жить в кромешной тьме. Разве это не конец? Давайте вместе уйдем отсюда, — предложил Ладонщиков. — Если и погибнем, то на воле. А может быть, увидим людей…
Кузьмин на этот раз не возразил ему. Помолчали.
— Я не смогу пойти с вами, — сказал Глебов. — Я болен. И вообще… Но я вас освобождаю от каких-либо обязанностей по отношению ко мне. Об одном лишь буду вас просить: оставьте мне пистолет, если уйдете. Ваше положение в пустыне будет ничуть не лучше, чем мое здесь. Никто не выиграет, никто не проиграет. Просто каждый сам избирает свою смерть. Словом, вас не должна мучить совесть, что вы оставили меня здесь. Скорее меня станет мучить совесть: ведь вы уйдете на верную смерть, а я не могу вас остановить.
— Хуже всего тому, кто останется один, — сказала Жанна. — Если двое оставляют одного, они предают его. Мы останемся здесь! — заявила она тоном, не допускающим возражений: она имела право на этот тон.
— А если один оставляет всех? — спросил Ладонщиков. — Если я оставлю вас и уйду?
Никто ему не ответил.
— Но я не могу больше! — закричал он вдруг, ударяя кулаками в стену. — Не могу! Не могу! Я сойду с ума! Вы этого хотите? Отпустите меня! Мне лучше умереть, чем сойти с ума! У вас у всех будет возможность покончить с собой, когда придет время. А я, сумасшедший, останусь один в этих катакомбах!.. Вы этого хотите? Да? Ведь я свободен, черт возьми! Свободен! — продолжал он кричать, обращаясь к Жанне. — Как вы не понимаете? Я абсолютно свободен! Нет больше никаких общественных законов. Ненавижу! Хочу убить себя! Не-на-ви-жу-у-у!
Стыдно, — сказала Жанна. — Стыдно слушать тебя. Распустил нюни, как баба! Замолчи! — потребовала она. — Мы — люди! И должны умереть как люди, а не как собаки!
— Но я схожу с ума, — сказал тихо Ладонщиков и заплакал. — Я схожу с ума… Я вижу странные вещи. Я вижу, как мне на жертвенном камне перерезают горло и как моя кровь течет в яму. Я чувствую во рту вкус крови. И мне это сладко, я этого хочу…
— Обыкновенный бред, — сказал Ладонщикову Глебов. — Я ввел вам в вену успокоительное средство, оно с наркотиком. Обыкновенный наркотический бред. Плюньте на это, — посоветовал он. — У вас маленькая фобия. В остальном же ваши нервы крепки, как канаты. С ума вы не сойдете. Но вы, разумеется, правы в том, что вы — свободны. Все свободны, друзья. Было бы нелепо — и жестоко — если бы мы стали навязывать теперь друг другу какие-то правила. Высший закон над нами — наша совесть. Там, где она диктует нам общие принципы, — мы едины, там, где наши принципы не совпадают, — мы разобщены. Давайте с этим согласимся и не будем мучить друг друга.