Страница 24 из 42
— Сдаваться! — кричали в одном месте. — Нет больше терпения, братья-казаки! Против своих же идем!
— Они тебе покажут свои! Забыл девятнадцатый год?
К полудню в воскресенье, к сроку, указанному в ультиматуме, страсти особенно накалились. Уже тяжко избили кого-то, грозились винтовками, с минуты на минуту могла вспыхнуть общая междоусобица, когда вдруг на станичную площадь влетели два молодых казачка, скакавших верхом без седел.
— Едут! Едут! — кричали они истошными голосами, покрывая всеобщий шум и гам. И разом стихли людские водовороты. Все глядели, как с груды холмов по вьющейся пересохшей дороге стекал вниз клуб пыли, а впереди него — небольшой открытый автомобиль. Он быстро въехал на площадь и остановился неподалеку от толпы, пофыркивая разгоряченным мотором и чадя непривычным запахом горелого бензина. Щелкнули дверцы. Два человека шли прямо на толпу. Люди ахнули, загудели и снова замолкли.
Впереди — в полной форме и при всех своих краснознаменных орденах — шел, придерживая рукой золотую шашку с алым орденским бантом, командарм Буденный, за ним — в кожаной куртке и фуражке со звездой — шагал второй, в котором многие из толпы узнали председателя Дончека Федора Зявкина.
Молча расступалась толпа. Приехавшие шли по узкому человеческому коридору. Словно убедившись в реальности происходящего, люди снова заговорили:
— Послухаем!
— Гутарить будут!
— Эх! Орел, Семен Михалыч!
— Што ему! За бугром небось корпус стоит!
— А энтот из Чека!
— Комиссар!
Буденный и Зявкин поднялись на трибуну. Очередной оратор, так и не закончивший свою речь, спрыгнул вниз, в толпу. Командарм обвел всех взглядом.
— Здорово, станичники! — Голос его, привычный к командам, звучал зычно. — Слышно меня?
— Давай, крой, слышно! — ответила толпа.
— Тут кто-то про корпус сказал. — Буденный будто искал кого-то глазами. — Ты, что ли? Нет с нами корпуса и никого нет! Вон ваши пятеро скачут, приотстали.
На дороге показались возвращавшиеся из Ростова казаки-делегаты.
— Мутят вам головы, станичники! Мы уж отвоевались, буржуев за море выкинули, а с вами, хлеборобами, чего нам воевать? Верно говорю: мутят вас, пора уж хлеб убирать, а вы воевать надумали? Полковника Назарова ждете? Нету никакого Назарова в природе. Бог товарищ Зявкин не даст соврать. Подбил вас на это дело бывший городовой из Царицына. Он полковника вашего убил еще в прошлом, году на Маныче и документы его взял…
Толпа зашумела. Справа от трибуны закипела какая-то свалка, кинули на землю человека, толпа над ним сомкнулась и расступилась: осталось только распростертое тело.
— Прапорщика Ремизова кончили! — крикнул кто-то. — Стрелять хотел!
— Вот пес!
— Генерал Ухтомский сам подписал приказ, — продолжал Буденный. — Он — человек военный, понял: ничего не выйдет. Конная армия в Ростове, а против нее кто устоит? Вот пусть ваш делегат сам скажет!
На трибуну поднялся пожилой казак:
— Верно Буденный говорит, станичники, нету никакого полковника, а есть городовой. Я ему в рожу плюнул. А генерала Ухтомского мы сами видели: складайте, говорит, казаки, оружие во избежание дальнейшего кровопролития.
Казак надел фуражку и, махнув рукой, сошел с трибуны.
— Слушай меня! — голос Буденного гремел как перед атакой. — Бросай оружие здесь! — он указал на небольшое пространство перед трибуной. — Расходись по домам.
В наступившей тишине звякнула первая винтовка об утрамбованную землю, за ней вторая, и разом зашумела вся площадь. Летели на землю карабины, наганы, гранаты, пулеметные ленты, подсумки с патронами. В разных местах площади обезоруживали сопротивлявшихся офицеров.
Буденный и Зявкин сошли в самую гущу толпы.
— Ну что, станичники, — сказал, улыбаясь, командарм, — мы ведь в гости к вам приехали! Забыли вы в камышах, как на Дону гостей встречают?!
И впервые за все два дня дружным смехом, от которого отлегает от сердца тяжесть, ответила толпа на эту незамысловатую шутку.
Часть вторая
КОМСОМОЛЬЦЫ — КАК ОНИ СТАЛИ ЧЕКИСТАМИ
МОЛОДЫЕ ИНСПЕКТОРА ОКРСТАТБЮРО
Осень 1921 года выдалась на Дону не по-южному хмурая и затяжная. Над степью медленно двигались налитые серой тяжестью тучи, волоча по суглинистым скатам и меловым отрогам, по вязкой стерне и голым берегам речки мокрые, иссиня-темные подолы.
Под дождем степь выглядела неприютно и отчужденно, ее сумрачный обнаженный простор входил в сердце тоскливым ощущением затерянности и одиночества.
В такую погоду хорошо сидеть дома, в добром сухом тепле, с ломтем только что испеченного хлеба и запотевшим кувшином парного молока.
— Вроде пришли, — сказал Полонский Левшину хриплым вздрагивающим голосом, вглядываясь в редкие хуторские огни. Его поташнивало от усталости, и он чувствовал, как между лопатками медленно стекают струйки холодного пота. — Что-то мне, Сеня, не по себе. Сейчас бы на лежанку — и до утра…
— Нас с тобой только тут и ждали, — хмуро отозвался Левшин. — Как бы за огородами не уложили из обреза. На веки вечные — аминь! — Он коротким, подсмотренным у какого-то чекиста движением поправил козырек картуза, нахмурил редкие светлые брови. — Пошли, что ли? Двор поищем — какой поплоше. А там видно будет.
Они были одногодками, но Левшин выглядел старше товарища. Он чуть сутулился, глядя себе под ноги с тем сосредоточенным и напряженным выражением скуластого, тронутого мелкими рябинками лица, какое бывает у хлебопашца, идущего по борозде за плугом.
«Баню бы истопить, — думал Левшин. — Попариться и чаю с малиной — милое дело». В другое время он, наверное, через минуту забыл бы о какой-то дурацкой простуде у своего спутника. Он вообще считал Полонского, который пришел в комсомольскую ячейку из коммерческого училища, плохо приспособленным к жизни. Но сейчас они были не просто товарищами, а боевой чекистской группой. Левшин был старшим, и это старшинство было дано ему трудным детством сироты и тяжелой работой поденщика. Он отвечал сразу за двоих и должен был во что бы ни стало выполнить задание.
«Дрянь дело, — думал Левшин. — Хуже не надо. Сляжет, и все. Куда с ним? Прикипим на хуторе. Хорошо, если мирно тут, а то ведь сцапают как котят». Оглядываясь, он тревожно всматривался в осунувшееся за день лицо Полонского. Они шли левадой. Тьма впереди и по сторонам сгущалась черно-лиловыми комками. Настороженно вздрагивали на ветру желтые хуторские огни.
Левшин не испытывал страха, но какая-то струнка все туже натягивалась, звенела в нем отголоском крика, застывшего на губах зарубленного бандитами чоновца. Наверное, этот чоновец когда-то был моряком. На груди у него, над правым соском, был наколот якорь, обвитый канатом. Рядом бандиты вырезали неровную, с пятью запекшимися лучами звезду. Чоновца привезли в Морозовскую на телеге, забрызганной грязью. Он был в одном исподнем, землисто-восковое лицо его строго и неподвижно глядело в небо…
«Ладно, — думал Левшин, — в случае чего живым не дамся. Живому у них делать нечего. Просто так не убьют… Может, еще обойдется. Бандитам сейчас тоже несладко. Глухов точно говорил: хана бандитам. Он обстановку лучше моего знает».
И Левшин снова вспоминал совещание партийного и комсомольского актива, созванное недавно окружкомом партии. Секретарь окружкома Глухов, пожилой, с лицом уставшего человека, говорил, опираясь рукой на край застеленного выцветшим кумачом стола:
— Сейчас обстановка складывается в нашу пользу. Отряды ЧК и ЧОНа сделали свое дело. Крупные банды разбиты, остались лишь мелкие разрозненные группы. Они прячутся по дальним хуторам, хоронятся на зимовниках, в глухих степных балках. Многие добровольно сдаются — истосковались по земле, по своим куреням…
— Перевертыши! — выкрикнул кто-то в заднем ряду. — Нет им веры! Отъедятся за зиму в своих куренях и опять начнут тосковать по нашей крови!