Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 11



Удивительным образом, а может, совсем даже не удивительным, подобное отношение власть имущих впоследствии перекинулось и на меня, считал Эрнст Иосифович. И в конфликте с Хрущевым, а позже и в отношениях с Брежневым – Косыгиным. Слушая его откровенно антисоветские высказывания, лояльные к художнику референты ЦК КПСС хмурили брови: «Да, ты обижен… мы понимаем… Но ты уж поаккуратней…»

Короче говоря, скульптор Неизвестный был необходим. Кем его было заменить? Да просто некем.

Свой буйный, необузданный нрав Эрнсту удалось сберечь с раннего детства до преклонных лет. Дрался с подонками и хамами за справедливость и правду всегда и всюду, даже в Америке, причем весьма успешно.

«Когда я был мальчишкой, меня не звали драться стенка на стенку – но вызывали, когда били наших, – с гордостью рассказывал Эрнст. – Я бежал, схватив цепь или дубину, а однажды и вовсе пистолет, – устремился убивать. Я был свиреп, как испанский идальго. Месили друг друга безжалостно. Мальчишки, которые меня задирали, были намного старше. Мне 10–12 лет было, а им по 15, уже почти мужики, и дрались изрядно. Повезло, что с юных лет имел не тщедушное телосложение, мальчишкой коренастым был, крепким… Кроме того, отец у меня драчун – гены, наверно… Честь, достоинство – некая спиритуальная вещь, неуловимая. Мой друг философ Мераб Мамардашвили считал эти чувства метафизическими, и у меня это с детства.

И мне удавалось перевести мою уголовную, блатную сущность и энергию в интеллектуальное русло. Если бы Пикассо или Сикейрос не дали проявить себя в искусстве, они бы стали самыми страшными террористами. Я знаю, что говорю…»

С детства у Эрика была страсть. Он мог часами смотреть на кружево намерзших на оконное стекло снежинок или капли дождя. Зрелище всегда завораживало, уносило куда-то вдаль, перед глазами возникали живые картины. Так он повидал множество стран, континентов и даже других планет. Охотился на мамонтов и добывал огонь. А таинственные, мифологические знаки теософов переплетались с египетскими иероглифами, арабскими и древнееврейскими шрифтами.

Тут сказывалось не только отцовское, но и мамино влияние. В доме бушевали ученые дискуссии. Мама серьезно занималась теософией. Она была ученицей Вернадского, теории которого безусловно мистичны. Конечно, она не была безумной «рериховкой» или «византийкой», но всеми этими вопросами живо интересовалась. Оттуда к сыну перекочевали знания, «не положенные советскому мальчику». Эрнст уточнял: «Это наложило отпечаток на то, что, будучи художником, то есть принципиальным сумасшедшим, я обладал инстинктом философа и естествоиспытателя».

Разумеется, мамины воззрения у некоторых окружающих вызывали недоуменные, мягко говоря, вопросы. Не говоря уже о ее происхождении (она ведь не была «социально близкой»). А фамилия – Дижур – и вовсе казалась подозрительной. По семейной легенде, мамины предки происходили из рода испанских сефардских евреев Жур, принявших католичество. Во Франции они заслужили баронский титул с приставкой «де». А оказавшись после революции в России, были вынуждены замаскировать фамилию под не менее загадочную – Дижур. Мама была человеком старой школы, говорил сын, в поэзии – ученицей Брюсова, невестой поэта Николая Заболоцкого, но встретила папу…

Лет в четырнадцать Эрик увлекся персонажами книжной серии «Жизнь замечательных людей». Он представлял себя то Амундсеном, то Васко да Гама, то Пастером, потом вместе с Парацельсом сидел в темнице, страдал на костре, как Джордано Бруно, мучился угрызениями совести подобно Галилею. Проходил путь Линкольна и Спартака, освобождавших рабов. Вместе с Дарвином совершал увлекательное путешествие на корабле «Бигль»…

Зададимся вопросом: как в том циничном мире выживал человек с романтическим сознанием?

Он верил, что в нем от рождения жило некое знание, которому он потом находил подтверждение у Платона, Аристотеля, Фомы Аквинского. Одновременно это были его собственные мысли. Таких интуитивных совпадений было много. Иногда он говорил о себе: «Я – Кассандра…»

Но как там у Высоцкого?



Как славно говорить то, что хочется, и – угадывать. Неизвестный признавался: «Я и книги-то читаю не для того, чтобы открыть что-то новое, а чтобы утвердиться в том, что я мыслю…

У меня была и осталась совершенно детская вера в чудо… Я тогда решил на себе проверить, что может сделать человек, который отверг законы социума и живет по своим правилам. Мой лозунг – «ничего или все!» Или я живу так, как хочу, или пусть меня убьют. Не уступать никому – ничего – никогда! Я столько раз должен был умереть. Я и умирал, в жизни было столько ситуаций, из которых невозможно было выйти живым, я в те ситуации попадал потому, что ни от чего не прятался – но какая-то сила меня хранила».

Хранила даже на той страшной и великой Отечественной войне.

… Прогуливаясь по парку Дворца пионеров, он услышал Левитана, сообщавшего о нападении Германии на Советский Союз. 16-летний пацан, прилежный учащийся Ленинградской средней художественной школы при Академии художеств, в тот миг до неприличия обрадовался: у него на глазах творилась история, и появлялась возможность внести свою лепту. «Мне, – рассказывал Эрик, – тоже хотелось прикоснуться к чему-то великому и замечательному, и я больше всего боялся, что закончится эта война до того, как смогу принять в ней участие…»

В 1942 году школу, в которой он учился, эвакуировали в Самарканд. Хотя по объективному состоянию здоровья у Неизвестного был абсолютно «белый билет», всеми правдами и неправдами Эрик рвался в армейский строй. Прибавив себе год, 17-летний доброволец в итоге оказался в военном училище в Кушке, на границе с Ираном и Афганистаном. Об этой учебке ходили злые легенды, а среди курсантов бытовала присказка: «Меньше взвода не дадут, дальше Кушки не пошлют».

Первое впечатление на новом месте: над поселением, над казармами высится огромный крест-часовенка, намертво вросший в крупную сопку… Даже издали можно было прочесть надпись (с ятями) траурной краской: «Здесь медленно умирал я душой и телом».

Условия в учебке, конечно, были несносные. Тяжеленный пулемет «Максим» курсанты тягали за собой днями и ночами повсюду, кроме разве что постели и столовой. Не было и минуты на какие-то сугубо личные не то что дела, но и мысли. И все мы распевали, вспоминал Эрик:

– Самое поразительное, – озорно улыбался Неизвестный, – пожалуй, было то, что я, вчерашний студент художественной школы, очень быстро втянулся в эту лихорадочную по напряжению жизнь. Более того – мне она нравилась. Я успешно овладел не только нехитрыми премудростями пулеметной практики, но и проявлял выносливость на марш-бросках. Более того – стал одним из лучших на курсе мастеров рукопашного боя, что потом пригодилось на фронте.

Я там не страдал, как страдают интеллигенты. Наоборот, я вписался, как лихой парень, в курсантскую службу. В армии я чувствовал себя хорошо…

Сработала во мне наследственность семьи Неизвестных, семьи потомственных военных… Но и не только это. Я, как еврей, был на особом счету. И чувствовал такое недружелюбное внимание каждую минуту. Наблюдал весь взвод – как выдюжу на марш-броске, как отстреляю упражнение. И стоило чуть оступиться – прямо в лицо смеялись: «Что, Абгаша, слабо? Это тебе не пигожками тогговать?!». Хоть и не картавил я никогда, все равно дразнили. Ну, я и тянулся изо всех сил, чтобы не дать повода. Убивать учили. Пулей, штыком, ножом, голыми руками – всем…