Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 3



— Я думал, отчего бы мне не взяться за масляные краски, — сказал он голосом, в котором звучал обман. Она заглянула в раковину. Посуда вымыта. Комната выметена. На столе расстелена газета. На муже — старый пиджак. Все было — она была вынуждена признать это — как «надо».

Она засмеялась.

— Что за золотой ребенок, — сказала она. — А где чай для этих бедных детей?

— Мы не хотим чаю, — дружно сказали дети.

— Я купил себе красок, — промолвил он стыдливо. — Подержанных.

Он положил кисти.

— Нет, — закричали дети. — Ты не кончил.

— Свет пропал, — сказал он. Он сказал это так печально, что дети с негодованием обернулись к окну и угасавшему в нем небу. Жена включила свет. Она могла бы помереть со смеху, увидев, как передернулось его лицо.

— Не так, — сказал он. — Перспектива. Придется начать сначала.

— Этому тебя научили в армии? — сказала она.

— Да, — сказал он. — Это единственное. Время тянется и тянется, что-то надо делать.

От всего этого их соседку, женщину неряшливую и веселую, просто распирало от любопытства. Она ходила в роговых очках и завела обыкновение смотреть к ним из-за забора, взобравшись на ящик напротив кухни. Плеч не было видно, и казалось, что на заборе торчит только одна лишь ее голова, похожая на покрытое волосами яйцо.

— Мы не знаем, что они там претерпели, — говорила соседка.

— Мужчинам необходимо хобби, — поясняла жена.

— Одни мужчины тратят деньги на выпивку, другие — на женщин, третьи — на собак, — говорила соседка.

— Он (кивком головы жена показывала на мужа, сгорбившегося над своими красками, сидя на табуретке, где-нибудь в глубине сада), — он даже не курит. Как придет домой, так каждый вечер одно и то же. Лучше бы кухню покрасил.

— Это удерживает его дома. Моего-то никогда нет, — с завистью говорила соседка. — А тебя он нарисовал?

— Много лет тому назад, — говорила жена, — когда я работала в магазине, все девчонки гонялись за ним: «Нарисуй меня, да нарисуй»… позировали… можно было подумать, что они… Не знаю, что уж они там о себе воображали.

— Будто они кинозвезды, — говорила соседка, приглаживая волосы.

— Торгуете своим лицом, говорю я им, — вспоминала жена.

— Он меня просил — я не соглашалась. Чудно, с чего все начинается. Я ему говорю: «Не можешь, что ли, подыскать себе занятие получше? Или, может, ты свихнулся?» — она засмеялась.

— А он что? — говорила соседка.

— Так мы поженились. Я заставила его бросить это, — говорила она. Когда он в нее влюбился, он совсем бросил рисовать.

Сейчас он приближался к ним из глубины сада; разумеется, он был в изумлении. В изумлении от торчащей на деревянном заборе головы соседки, каким-то образом отделившейся от тела. Еще больше он был изумлен, когда неизвестно откуда высунулась рука и сняла очки.

— Когда вы будете писать мой портрет? — сказала соседка, щедро улыбнувшись мерзкой улыбкой.

Он утратил всякий рассудок — через несколько недель он показал свои картины мистеру Фредерику, управляющему.

— Мистер Фредерик говорит, у меня есть талант, — сказал он. И это его нисколько не изумило.

— Как этому человеку удалось пробиться, — сказала она. — Взгромоздившись на чужие плечи.

— Ты несправедлива к нему, — сказал он.



— Он тебе нравится только потому, что он тебе льстит, — сказала она.

Всего ужаснее был запах. Он рисовал то цветы, то уголок сада, то пытался написать большую картину по своим итальянским наброскам. И все они одинаково пахли. Он завел привычку выставлять лучшие из них на камине, и она тотчас же узнавала об этом. Это были неуклюжие, лживые, кургузые картинки. Невыносимо новые — не то, что в магазине или в журнале — как куски свежего мяса. Когда она услышала, что мистер Фредерик их хвалил, она поняла, как «пробился» мистер Фредерик — только потому, что он такой бесчестный. Ее муж возвращался домой, переодевал пиджак и поднимался наверх, в свою похожую на ящик комнату. Если она поднималась туда, он бывал так захвачен работой, что не отвечал ей. Запах заставлял ее шмыгать носом, но он не замечал. Он просто что-то урчал. Она шмыгала носом, он урчал. Он сидел, сдерживая дыхание чуть ли не целую минуту, а потом шумно выпускал воздух, словно человек, поднимающий по лестнице что-то тяжелое. Шмыгание. Урчание. Звериное урчание — весь их разговор.

Столько лет ходить за детьми, столько лет ждать возвращения мужа, столько лет стареть — и вот когда он вернулся, он с ней не разговаривает! Не очень приятная жизнь для женщины.

Пусть занимается, раз это доставляет ему удовольствие, — говорила соседка. — Люблю, когда мужчина доволен.

— На вес, в магазине, — говорил он.

Беспокоило то, что живопись не доставляла ему удовольствия. Стоит только послушать его! Как со стонами и причитаниями он выводит: «Не могу рисовать», «Все не так». А когда на него накатит, замажет все до конца (вот уж где вам пустая трата) и начинает сызнова.

— Что ж, — сказала она ему, — если бы у меня что-то не получалось, я бы бросила. Я не стала бы из-за этого отравлять себе жизнь. Я хочу сказать, что толку портить себе настроение?

Он урчал.

— Всю жизнь ты твердил, что хочешь рисовать, что если б ты мог рисовать, ты был бы счастлив, — сказала она. — Твердил, что когда мы поженились, я заставила тебя бросить. — Она шмыгнула носом.

— Я этого не говорил, — удивленно сказал он. Наконец-то она дождалась от него ответа!

— Ты это подразумевал, — сказала она.

Он зажал кисть уголком рта. Кисть была похожа на усы. Он уставился на жену.

— Что ж, посмотри на себя, — сказала она. — Ты лишь отравляешь жизнь себе и мне и детям. (Это была неправда: детям нравилось, что он рисует. Она не могла им этого простить.) Ты не думаешь о нас. Ты стал эгоистом. И вечно дышишь этой дрянью. Она тебя отравляет.

Он положил кисть и начал рассказывать ей про картину. Она не слушала. Оседлав свои обиды, она уносилась вдаль. Но слова все равно застревали у нее в ушах. Перспе — что это такое? — Свето — как его? Глаза его раскрывались все шире и шире, словно от удивления, что ему так трудно высказать все, что лежит у него на душе.

— Ты слишком доверяешь людям. Картину показал мистеру Фредерику. Он и выставит тебя из магазина со всеми твоими талантами, — сказала она.

— Тогда я буду свободен, — сказал он. — Художник не может работать, когда у него нет времени и свободы. В армии я вроде был свободен, — сказал он.

— Свободен от меня, — сказала она.

— Нет, просто свободен, — сказал он. — Впервые в жизни. Это меня и подбило приняться за это дело.

— Уйти из магазина? — крикнула она.

— Этого я и хочу, — сказал он. — Или брошу магазин или свою работу.

— Твою работу! — сказала она. — Ты с ума сошел или что? Послушай, — сказала она, охваченная страхом. — Ты обманываешь себя. Ты не художник. Не настоящий художник.

Не спуская с него полных тревоги глаз, она ждала, что он ответит. Прежде, чем ответить, он долго молчал. Казалось, он, пыхтя, перелезает через какие-то преграды, пытаясь схватить что-то, что от него ускользает. Это ему не удалось, потому что ответом было:

— Нет.

— Что? — сказала она, желая удостовериться.

— Нет, — сказал он. — Не настоящий.

— О! — сказала она. И тут все ее доказательства замерли у нее на губах. Если бы он ответил «да», она тут же, не сходя с места, могла бы все это выяснить. Он всегда любил прихвастнуть — «Погляди, что у меня вышло». Как ребенок. Но его «нет» потрясло ее. Он произнес холодно это слово, рожденное леденящим, безлюдным, упрямо охраняемым запустением. Он напоминал одинокого человека, брошенного, покинутого на каком-нибудь мерзком острове. Она почувствовала, что к жалости, которую она испытывала к нему, примешивалось негодование за этот отказ от себя. Теперь, когда он с ней соглашался, это ее пугало, и, чтобы успокоить его после того, как она нанесла ему такую рану, она сказала:

— Будешь писать портрет нашей соседки? Она просила. Мне ты никогда не предлагал.